[Москва, июль 1947 г.]
Тов. Барбаш!
Не откажите в любезности сообщить мне, где находится в настоящее время Людмила Головина (Райнль) и ее адрес. Я буду чрезвычайно Вам благодарен и прошу извинить за беспокойство.
И.Дунаевский
[Саки, 3 октября 1947 г.]
Милый Исаак Осипович!
Как луч света, пробившийся с неба из-за черных туч, кругом обложивших его, и ожививший на мгновенье все вокруг, так и несколько Ваших строк, адресованных не мне, но выражающих желание найти мой след, осветили на миг мне душу.
Как это все-таки странно: в тяжелый для себя момент я вспоминаю и думаю о Вас, и Вы сейчас же откликаетесь письмом. Дело в том, что у меня уже длительное время и очень тяжело болен сынишка. Вчера я решила немного рассеяться, пошла в кино смотреть «Весну», привлеченная Вашим именем на афише15. В результате вспоминала и много думала о Вас. А утром — Ваше письмо, пересланное мне К.В. Барбаш.
Исаак Осипович, у меня хватило бы духу дожидаться Вашего письма, если бы не серьезное опасение за то, что это письмо, будучи посланным на старый адрес, не дойдет до меня.
Пользуюсь случаем поблагодарить Вас за тот светлый след, что Вы оставили в моей жизни. Всегда Ваш друг
Л. Райнль
3/Х-47г.
Москва, 22/Х-1947 г.
Милая, хорошая Людмила! Как я рад, что нашел Вас что могу Вам снова писать. Так получилось, что я прозевал Вас, ибо Вы дали мне для свидания такой короткий срок, что ни повидать Вас, ни дать Вам знать о своей радости я не мог. Я помню, что меня несколько дней не было в ЦДКЖД (объявление концерта Ансамбля с моей фамилией не означает моего участия в нем), и, прочитав Ваше письмо, я уже не мог броситься по Вашим следам. Да и жизнь тогда, помню, какая-то была сумбурная, полная забот и переживаний. Одним словом, письмо Ваше повисло, застыло, очутилось в моем ящике, куда долго не заглядывал. Были годы тяжелого раздумья, душевного одиночества, обиды и разочарований, когда никому не писал, не отвечал. Не хотелось… По сравнению с моим ленинградским периодом все как-то осело на одну ступень, жизнь в творчестве, в обществе приобретала новую окраску, исчезло кипение, задор, когда я находился в переписке и общении со всей страной. Меня многие забыли, а может быть, и потеряли мой след. Война и здесь внесла свои опустошения. Мой почтовый ящик большей частью наполнялся газетами и журналами, а не письмами моих далеких и близких, знакомых и незнакомых друзей. Вы — чуткая, хорошая душа. Я никогда не переставал думать о Вас таким образом, когда мысль бродила по жизни. Может быть, именно поэтому не стоит долго останавливаться на большом, но печальном периоде моей жизни. Скажу только, что я не изменился, ничто во мне не изменилось. Но… «делателям погоды» в сфере муз[ыкального] творчества понадобились кое-какие изменения в расстановке сил. Вот и все, собственно говоря. Захотите — расскажу подробнее. Надеюсь, что мы с Вами продолжим теперь и наше знакомство, и нашу светлую переписку. Так вот, вылезши из этого периода и сохранив нетронутой свою творческую гордость и честь, а заодно, конечно, и человеческое достоинство (высший дар!), я, по окончании крупной и напряженной работы над моей опереттой «Вольный ветер», почувствовал потребность в ответе на многие письма, лежавшие у меня по два-три года. Несколько вечеров я потратил на пересмотр залежавшейся корреспонденции, многое уничтожил за устарелостью, оставил 10-15 писем, на которые захотелось ответить. И вдруг… натыкаюсь на Ваше письмо. Почти с безнадежностью я написал и Стельмах и Барбаш (мало что могло произойти за эти годы!) и уехал отдыхать в Хосту (Сочи). Приехал вчера, и — Ваше письмецо, которого я совсем не ожидал. Вот теперь спешу ответить, спешу так, как спешат писать только своим возлюбленным. (Я надеюсь, что Вы меня правильно поймете и не обидетесь.) Спешу и потому и, если хотите, главным образом потому, что грустью и горечью веет и от Вашего старого письма, и от нового. Я ведь ничего не знаю. Вы пишете о тяжелой болезни Вашего сына и больше о себе не хотите ничего писать. Где Вы, почему Вы, что Вы, кто Вы, как Вы? Почему Саки? Почему Вы кочуете? Что за загадочная фраза: «У меня хватило бы духу дожидаться Вашего письма, если бы не серьезное опасение за то, что это письмо, будучи посланным на старый адрес, не дойдет до меня». Какой такой старый адрес? Я его не знаю и не знал после Вашего тульского пребывания.
Потому так: мои письма как луч света, воспоминания обо мне освещают душу.
Людмила! Значит… темно? Очень темно?
Но в таком случае имеете ли Вы право, уже садясь за письмо ко мне, ограничиваться несколькими строчками, ничего не говоря о себе, о своей жизни, самочувствии и т. д.? Я думаю, я хочу думать, я буду просить Вас посвятить меня, если возможно, в эти вопросы. Что с Вашим сыном?
Мне хочется, чтобы Вам было хорошо. Есть на свете очень мало людей, судьба которых меня глубоко трогает. И среди этих людей — Вы, моя родная! Мне хочется, чтобы Вам было хорошо. И если Вам плохо, то доставите ли Вы мне радость помочь Вам всем, что в моих возможностях? Вы должны хорошо меня понять:
Вы — это моя смешливая, чудесная, задорная корреспондентка. Ваши письма — все у меня хранятся. И если Вы вспоминаете нашу переписку, наше короткое личное знакомство как светлый период Вашей юности, то знайте навсегда, что Вы — тоже часть моей юности. Только юности другой — творческой. Вы — часть того периода, когда Моя творческая сила была всепобеждающей[…] Об этом Ушедшем и невозвратимом не надо жалеть. За это только надо благодарить судьбу. Но именно тогда, в тот период, я мог с душевной просветленностью восторгаться Вашими светлыми письмами; именно тогда я мог с замиранием всего существа искать на автомобиле Ваш адрес где-то в Останкино, в корпусах студенческих общежитий, искать свою милую незнакомую корреспондентку Людмилу Головину. Это вовсе не был авантюризм, поиски легких приключений, фраерство знаменитого человека. Нет, боже упаси! Это именно была улыбка жизни, полнота жизнеощущения, радость жизни! Вот в чем заключаетесь Вы, Людмила, в моей жизни, которая сама по себе и ранее, и теперь в своих иных, так сказать, житейских проявлениях шла и идет вне Вас и помимо Вас, как Ваша жизнь шла и идет вне и помимо меня. Но, может быть, эта непорочная наша связь и есть именно та радость, лежащая над всем житейским у меня и у Вас, что освещает наши души. Я не знаю, как это называется, и я не знаю, ревнуют ли мужья и жены к такого рода явлениям. Но я знаю, что это прекрасно, когда люди сохраняют в своих душах нерасплескиваемую энергию радости соприкосновения пусть маленьких, но громадных по своему свету кусочков общей священной слитности.
Совсем недавно, как-то летом, я ехал на концерт моего Ансамбля в Останкинском парке. Проезжая на машине, я испытывал чувство какого-то необъяснимого беспокойства. Я силился во мраке плохо освещенных улиц узнать, где же я Вас искал. Я не узнавал местности (ведь это было давно!), но я знал, что это было где-то тут, близко. И мне было невыразимо грустно… Я подумал: неужели Вы навсегда исчезли из поля моего зрения?
Судьбе все-таки было угодно, чтобы мы снова нашли друг друга […]
Я сейчас ничего больше не хочу Вам писать. Есть много тем, есть много, о чем хочется Вам сказать. Я буду счастлив получать Ваши письма и обещаю, что самой большой радостью будет для меня отвечать на них.
Напишите мне о себе немедленно. Если не напишете, я ничего Вам больше о себе не скажу. […] Ну, как? Не заинтриговал?
Крепко жму Вашу руку и желаю счастья.
Ваш И. Дунаевский
Где Ваша мама?
Саки, 3/ХI-47 г.
Мой дорогой друг!
С невыразимым волнением прочла я Ваше чудесное письмо. Ваши теплые дружеские слова принесли мне какое-то моральное облегчение, даже посветлело (и потеплело) вокруг. Благодарю Вас от всей души за это письмо, строчки которого навсегда запечатлелись в моем сердце, благодарю за участие, которого я никогда не забуду.
Исаак Осипович, так много хотелось бы рассказать Вам, но какое-то душевное отупение и усталость сковывают все желания. Постараюсь хоть вкратце посвятить Вас в свою жизнь.
Уже два месяца как мой сынишка (7-ми лет) лежит, не вставая, в постели. У него воспалительный процесс левого тазобедренного сустава, болезнь очень тяжелая и затяжная. Долгое время подозревали костный туберкулез, и он не получал никакого лечения, за исключением того усиленного питания, которое я могла ему предоставить. Но какой аппетит может быть у ребенка при высокой температуре! Он очень ослаб за это время. Сейчас, когда диагноз установлен, мне удалось даже достать очень редкое и дорогое лекарство для него — пенициллин — и дня через два должны начать лечение. Я очень надеюсь на это лекарство и многого жду от него.
Постараюсь ответить хоть на часть Ваших вопросов.
Война застала меня в тульской области16.
Спустя два месяца после начала войны у меня родилась дочь — Татьяна — и я окончательно порвала всякие отношения с мужем. Он оказался нехорошим человеком, но так как я его любила первой и, возможно, единственной любовью, то чувство это исчезло не сразу, а вытравливалось постепенно и очень мучительно. Подумайте, все пять лет (с 40-го по 45-й год) мы жили в одном доме, работали в одной школе! Он ничем мне не помогал, мне было очень тяжело и морально, и материально, и если бы не мама, Ухаживавшая за детьми и бывшая вообще моим верным помощником, мне не вынести бы этих ужасных лет войны. Сейчас я с удивлением вспоминаю эту жизнь. Кроме работы в школе, я занималась тяжелым физическим трудом — вручную обрабатывала и огораживала огород в 0,15 га, кормивший нас, пилила, колола дрова, таская их из лесу на себе, и еще многое другое. И при этом голод. Помню одну ужасную весну, когда из продуктов ничего не было, и при такой тяжелой физической работе приходилось питаться буквально пойлом: сваренной на воде крапивой, забеленной немного молоком, без хлеба.
Там же, вскоре после окончания войны, я узнала о потере своего верного и близкого друга, друга детства, к которому питала огромное уважение и братскую любовь, но который относился ко мне иначе. Узнав о моем разрыве с мужем, он раскрыл свое сердце и мечтал о встрече со мной после войны. Я привыкла думать о нем как о будущем моем спутнике жизни… Тем ужаснее было для меня известие о его нелепой гибели накануне окончания войны. Остальные друзья тоже растерялись за время войны. И вот я вынесла эти годы, не согнув головы, сохранив живыми мать и детей, а из имущества — одно только пианино, да и то, возможно, только потому, что оно находилось в Москве.
После окончания войны сердобольные соседи начали делать попытки через подрастающих детей помирить нас с мужем. С огромным трудом мне удалось уволиться с работы (глубокой осенью), и я попала в Москву, где мне предложили большой выбор мест для работы. После пяти лет этого ужаса я мечтала о глухом местечке, где было бы тепло, сытно и меньше всяких житейских забот. Таким образом, я и попала в Крым на Перекопский химзавод, сначала в качестве рядового инженера, а потом и ответственного работника. Полтора года я действительно отдохнула душой в небольшом кругу милый людей. О дальнейшем периоде своей жизни я расскажу Вам как-нибудь позже, сейчас не могу. Скажу только вкратце, что меня потянуло к культурной жизни — так я попала в Саки, небольшой курортный городок возле Евпатории. Этот курорт славится своими грязями и работает круглый год, поэтому цены на продукты здесь тоже «курортные», гораздо выше перекопских. Боюсь, что в болезни сына косвенным образом виновна я сама, так как, по объяснению врача, внутренняя инфекция нашла благоприятное поле для своего развития в организме ребенка, ослабшем от однообразной, малокалорийной пищи. Как я пеняю на себя за то, что уехала из Перекопа! Скорее бы выздоравливал сынишка, а уж весной мы куда-нибудь двинемся. Предстоящая зима меня страшит еще своим холодом: жилища солнечного Крыма выстроены из ракушечника и плохо охраняют тепло, а ветры здесь ужасные. Я уже сейчас мерзну: с утра до вечера на работе, а с вечера до утра дома. Утром так холодно, что не хочется вылезать из-под одеяла; так хочется иногда полежать бездумно несколько дней дома, но этой роскоши я не могу себе позволить. Мама моя тоже работает — в детском саду музыкальным работником — и даже сочинила на старости лет несколько детских песенок.
Так вот, стойко выдержав всю тяжесть войны, я здесь почувствовала себя усталой и физически, и душевно, одинокой и, не смейтесь, старой. Не знаю, скоро ли я оправлюсь от этого настроения, но сейчас мне так хочется забыться от всех житейских мелочей, так хочется плакать, что даже за это письмо я с трудом заставила себя приняться, хотя знаю, что Вы его ждете и что с еще большим нетерпением я буду ждать ответное письмо. Мне хочется, чтобы отношения между нами излучали радость. Вы эту радость мне даете, а я не могу ответить тем же, это очень больно.
Ну вот, излилась хоть немного и, наверное, испортила настроение Вам. Вы ведь привыкли к моим жизнерадостным письмам, Вам неприятно будет получение этого письма, а оно необходимо, поэтому спешу его окончить (как и первое мое письмо Вам, помните?) и отослать поскорее, чтобы потом не передумать.
Исаак Осипович, все, что Вы пишите о себе, мне очень интересно и дорого, верьте, я ценю Вашу откровенность. О Вашем печальном периоде, если не хотите — не пишите, я поняла Вас. Но одну вещь для меня Вы должны сделать: я жажду Вашей музыки и прошу Вас выслать мне все, что возможно иметь в фортепианном изложении. И еще небольшая просьба, хотя мне и совестно писать о ней: вложите в эту посылочку несколько спиралек для электроплитки на 220 вольт и немного белого стрептоцида (лекарство для Юрика) — здесь даже этого достать нельзя!
Благодарю Вас за добрые пожелания, боюсь, что они невыполнимы. Ах, если бы Вы отыскали меня хоть на полгода раньше, многое могло бы не случиться! Ваше же молчание я сочла за нежелание продолжать дальнейшее знакомство.
Позвольте и Вам пожелать такого счастья, какого Вы заслуживаете.
Людмила
Москва, 12/XI-47 г.
Дорогая Людмила! Я ездил на несколько дней в Ленинград по делам постановки моей новой оперетты «Вольный ветер»17, поэтому немножечко опаздываю с ответом на Ваше письмо. Я его внимательно, очень внимательно прочитал. Да, Вы правы — оно меня очень расстроило и взволновало. Я никогда не был согласен с ходячей формулой, что жалость — плохое чувство, унижающее того, кого жалеют. Это не так. Я никогда бы не помыслил унизить Вас какой-либо стороной моих чувств и мыслей к Вам, но сознаюсь, что чувство огромной жалости к Вам овладело мной. Мне больно и жалко, что человек, такой хороший, пылкий и радостный, каким Вас готовила юность для будущей жизни, обязательно должен попасть именно в житейскую пакость, выбираясь из которой он должен познать всю горечь человеческих обид, несчастий и разочарований. Ну что ж! Как говорят французы: c’est la vie!18
Жизнь, жизнь! Остается только верить в хорошее и ждать. Скучное это занятие, но необходимое. А еще более необходимая вещь — это опыт. Он умудряет человека и позволяет ему избегать ошибок. Сейчас по всему видно, что философские разглагольствования не могут Вам помочь в том безрадостном состоянии, в каком находится Ваша душа. Мне хочется только молиться всем богам, чтобы она просветлела и чтобы Вам стало хорошо. Вы описали слишком кратко Вашу жизнь за последние годы, и многие звенья от меня ускользают. Я буду надеяться, в ходе нашей переписки эти звенья, если Вы того пожелаете, будут постепенно восстанавливаться. Поэтому я у Вас пока ничего спрашивать не буду. Но как бесконечно жаль, что нам не удалось встретиться в те немногие дни Вашего пребывания в Москве, когда Вы мне послали первое после длительного перерыва письмо. Мне почему-то кажется, что мое отношение к Вам было бы талисманом, охраняющим Вас от бед. Я хочу Вам несколько подробнее рассказать кое-что, близко соприкасающееся с этой моей уверенностью.
В жизни моей (а мне скоро 48) было несколько встреч с женщинами, которыми я горжусь, свойства и содержание которых, собственно, и составляют свойства и содержание самой моей жизни, моего творчества, моих убеждений и моего общего морально-этического облика. Я говорю «встреч с женщинами», но имею в виду вообще романтические переживания, начиная с периода юношеских, даже детских лет, когда моими «женщинами» были лучистоглазые девочки и девушки.
Воспоминания об этих замечательных переживаниях моей жизни […] и впредь останутся для меня дорогими. Но в годы моей зрелости я пережил несколько встреч иного порядка. Я имею в виду встречи с незнакомыми людьми, то есть переписку с некоторыми девушками (именно девушками!), характер и формы которой довольно своеобразны и интересны. Это была переписка с одной девушкой из Вольска, с двумя из Ленинграда, с одной из Воронежа (драматически оборванная) и… с Вами. Эти письма начинались с хороших, человеческих простых выражений восторгов по поводу моего творчества. Надо Вам сказать, что в те годы я получал огромное количество подобных писем и, конечно, не мог на все отвечать. Но какие-то письма по совершенно трудно объяснимым причинам вдруг останавливали мое внимание. По едва уловимым нюансам речи, оборотов, форме выражений и вложенных в них ощущений я угадывал интересных людей, стоящих людей, чьи письма я не мог оставлять без ответа. Больше того, я скажу Вам, что мне хотелось самому получать от них письма, мне хотелось приблизиться к этим далеким существам которых, кроме Вас одной, я так и не видел до сих пор и которые, к сожалению, все исчезли с моего горизонта. Что же в этих встречах-переписках было такого, что осталось в моей душе дорогим воспоминанием? Это была радость! Хорошая, буйная, молодая радость, несшаяся ко мне и поддерживаемая мной. Это была, во-вторых, прекрасная дру.жеская сердечность, откровенность, которая иногда доходила до мелких бытовых «проблем». И, наконец, это было интересное и своеобразное «воспитание душ», тянувшихся ко мне через мою музыку […] Я не обманул моих корреспонденток в их ожиданиях, и если судить по их письмам, зачастую отдававшим чуть-чуть влюбленностью (что вполне понятно), то они должны были сохранить обо мне такое же хорошее воспоминание, как и я о них.
Вот почему и история нашей с Вами переписки, нашей коротенькой встречи, породила, как Вы сами видите, нашу дружбу, прошедшую тяжелые годы, но все-таки снова существующую и светящую и в Вашей, и в моей жизни. Я не хочу объяснять это. Я уже Вам писал, и Вы сами должны чувствовать то внутренне ценное и важное, что живет в моей душе к Вам и что могло уберечь Вас, и что, надеюсь, пригодится Вам в Ваших душевных переживаниях. Может быть, это своего рода себялюбие, но мне дорого и близко все, что хоть маленьким кирпичиком строило мое человеческое «я». И человек, давший мне радость сознания, что «я есть», что окружающая жизнь может быть чертовски хороша и светла, — этот человек всегда останется у меня в душе.
Я не хочу смешивать в одну кучу всех людей, с которыми сталкивала меня судьбы. Вы совсем не похожи на «девушку из Вольска». И не подумайте, бога ради, что являюсь каким-то профессионалом в вопросах «душевной помощи по почти всем нуждающимся». Вы бы меня этой мыслью глубоко оскорбили. Важно понять то, что все эти чудесные люди, о которых я Вам пишу, в сущности, физически, житейски (Вы понимаете?) не нужны были мне, как и я им. И не романтика отношений нужна была нам, хотя по фактуре, так сказать, это и могло отдавать романтикой. Важно было познавание больших и хороших чувств я мыслей, которые вообще существуют и к которым человек вообще должен стремиться. И в этом смысле и я и мои корреспонденты являлись в одно время и учителями, и учениками, беря друг у друга все, что им казалось важным. И важно, что здесь не было ни тени обмана, фальсификации, рисовки.
Мне казалось принципиально важным, что моя «смеющаяся Людмила» существует для всех, в том числе для меня. И я думал, что чем больше таких Людмил будет на свете, тем лучше будет жизнь и… мои песни. Вот почему я любил Вас и Ваши письма, как люблю жизнь и солнце. И вот почему мне дорога Ваша жизнь и Ваше счастье, хотя ни того, ни другого я лично не творил, не творю и не собирался творить житейски, физически. Наши «отношения» не переросли и не могли перерасти в «жизненное счастье» по вполне понятным причинам. Но вот видите, жизнь подтвердила, что мы бесконечно рады друг другу.
Я Вам так пространно пишу об этом, чтобы и самому понять, и Вам дать почувствовать, как важно и нужно иметь людям, кроме говядины и баранины, так же и человечину. И это самое вкусное блюдо, хотя и оно подвержено качественным случайностям приготовления.
И я хочу всеми моими силами охранять Вашу душу. Это дружба? Пожалуйста, называйте. Вы мне пишете: «Мой дорогой друг!» Конечно, друг! Но, мне кажется, не только. Может быть, и меньше, а может быть, и больше… Слова у нас явно измельчали. Ну, хватит, а то запутаемся.
Теперь о другом.
Позвольте принести Вам мои торжественные поздравления с прошедшим 30-летием Окт[ябрьской] революции. Не знаю, какая у Вас там погода, но здесь, можно сказать, все силы капризной ноябрьской стихии ополчились против праздника, прошедшего в силу этого довольно вяло. Что касается лично меня, то я его провел довольно весело, если считать весельем два-три более или менее солидных возлияния в двух-трех более или менее приятных обществах.
Вашу просьбу о посылке нот обязательно исполню. Для того мне надо подобрать кое-что уже имеющееся у меня и дать переписать кое-что неизданное. Затем я пришлю Вам посылочку отдельно со спиралями и стрептоцидом, который придется доставать через знакомых врачей, так как из свободной продажи он исчез. Если будут у Вас ко мне какие-либо еще просьбы, не стесняйтесь.
На этом я заканчиваю мое письмо. Буду еще Вам должен рассказать о некоторых своих творческих делах а планах.
Желаю Вам самого лучшего и прежде всего выздоровления Вашего сына. Пожалуйста, пишите побольше. Ведь это очень приятно писать тому, кому хочешь. Я буду с нетерпением ждать Вашего голоса.
И еще одна просьба: я совсем забыл Ваши черты. Не пришлете ли Вы мне Ваше фото, хоть какое-нибудь? Пожалуйста.
Передайте привет Вашей матушке, которую я не имею чести знать.
Ваш И. Дунаевский
[Саки, 24 ноября 1947 г.]
Милый, дорогой Исаак Осипович! — Вот видите, я уже не решаюсь называть Вас другом, несмотря на то, что Вы мне близки и дороги, как лучший друг. А ведь друг бывает ближе, чем родственный по крови человек. Да к чему далеко ходить? Вот Вам горький пример. Мой единственный братец все время писал мне хорошие письма, пока учился в институте и я помогала ему. Сейчас же он крепко стоит на ногах, как «вольный ветер», и… пишет очень редко и скупо. Я, конечно, никогда не унижусь, чтобы просить его о помощи, это можно сделать только в отчаянную минуту, но должен же помнить он хоть о своих обязанностях по отношению к матери!
Мое [теперешнее] состояние по сравнению с тем тупым отчаянием, когда я написала Вам предыдущее письмо, можно сравнить со «смехом сквозь слезы». Я радуюсь, несмотря ни на что. Главные причины этого — перелом в болезни сына и… Ваши письма, излучающие тепло и бодрость. Кстати, пишу Вам на работе, чтобы не затягивать ответ. В комнате одни рамы, не топлено и холодно так, что временами приходится откладывать ручку и согревать руки. Поэтому и почерк такой корявый, а чтобы это я слишком бросалось в глаза — пишу помельче. За окном падает первый Снег, и все вокруг светлеет. Как радовалась я в детстве первому снегу и как сейчас не рада!
Сынишке моему настолько лучше, что он начинает даже ходить. И аппетит появился, только, к сожалению, трудно достать что-либо питательное для него. В нашем курортном городишке в единственном «Коммерческом магазине» (!!! — Так гордо звучит только название) нет даже хорошего какао. Но, главное, пенициллин помог.
Вы пишете, что из свободной продажи стрептоцид исчез. Тогда не трудитесь, не доставайте его другими путями, сейчас он уже не так необходим, как раньше. Кроме того, это неизбежно будет связано с деньгами. Предлагая же Вам возместить затраты, я боюсь обидеть Вас, в то же время затраты эти могут быть крупными. Я лучше попрошу Вас вложить в обещанные ноты несколько детских книжек для Юрика — это будет большой радостью и развлечением для моего курносого. А ноты я жду с большим нетерпением, так как на днях мне посчастливилось услышать монтаж Вашей оперетты по радио. Мы с мамой внимательно прослушали его и пришли к единогласному заключению, что это Ваша большая творческая удача. Музыка просто блестящая, замечательна песенка моряков, как всегда удачны лирические арии и дуэты, очень мелодична ария матери. Это не пристрастие, нет. Вскоре после монтажа «Вольного ветра» нам довелось услышать монтаж оперетты Мокроусова «Роза ветров», и насколько бледнее музыка — не сравнить. Да возьмите в пример песни других советских композиторов — они так же быстро забываются, как и входят в моду, в то время как Ваши песни живут и здравствуют, несмотря ни на какую «погоду». Ваша «Песня о Родине» стала неофициальным гимном народа. И мне было очень приятно констатировать тот факт, что большинство песен, певшихся во время праздника, принадлежат Вашему перу. Кстати, Ваши торжественные поздравления с 30-летием Октября прозвучали для меня похоронным маршем, отпевающим мою юность: я ведь ровесник Октября, правда, не Октябрьской, а Февральской революции. И 15 февраля мне уже будет 31 год. Я так подробно пишу об этой печальной дате, потому что мне было бы очень приятно прочесть в этот день Ваши дружеские слова.
Исаак Осипович, Вы заставили меня рассмеяться своим выражением о «человечине». И мне хочется рассказать Вам, как воспринимаю я эту пищу от Вас. Во-первых, по получении Вашего письма я некоторое время (исчисляемое, конечно, минутами) не решаюсь его распечатать. Мне доставляет удовольствие подумать о том, что может быть написано в этом письме. Этот период можно назвать «Harvливанием аппетита». Затем я жадно проглатываю письмо, это приходится делать не один раз, а до насыщения (в зависимости от объема письма и содержания его), пока я не чувствую, что все частички моего «я» пропитаны им. Затем «пища» переваривается: 2-3 дня я передумываю все, о чем Вы мне пишете и как я это воспринимаю. В этот период Ваше письмо находится все время при мне, хотя его содержание уже запечатлелось в моей памяти. Просто мне приятно его иногда погладить, как живое существо. Наконец, я пишу и отсылаю письмо Вам, и начинается жажда: ожидание Вашего ответа.
Исаак Осипович, я очень благодарна Вам за Вашу чуткость, за то, что Вы не расспрашиваете меня о том, о чем мне самой не хочется сейчас говорить. Я бы не смогла не ответить на Ваши вопросы, в то время как для этого у меня сейчас нет ни желания, ни сил. Когда-нибудь позже.
Знаете, я все же эгоистка: мне было приятно читать, что из наиболее интересных корреспонденток я осталась у Вас одна. Ну что ж, женщина всегда остается женщиной и любит первенствовать, если не может быть единственной.
Вашу просьбу о присылке фото сейчас, к сожалению, не могу выполнить, но обещаю это сделать как только сфотографируюсь и получу отпечатки. В Саках и это является проблемой: одна паршивенькая фотография, работающая только днем. За последние годы я фотографировалась только однажды, да и то эта карточка у меня не сохранилась. Более ранние снимки посылать Вам не хочу по вполне понятной причине.
Относительно спиралек. Хочу Вас предупредить, что здешнее напряжение — а оно несколько выше 220 вольт — выдерживает только пломбированные спиральки. Непломбированные же перегорают через день-два, а иногда и через несколько часов.
Да, Исаак Осипович, Ваш романс «Все, как прежде» из постановки «Вредный элемент» я знала очень давно, еще не представляя себе Вас как отдельную величину. Он играл довольно своеобразную роль в моей жизни: обычно любая вечеринка, в которой принимал участие мой погибший друг, сопровождалась тем, что по выходе из-за стола он тащил меня к пианино, сам становился в театральную позу, и мы «исполняли» Ваш романс при общем смехе. И обязательно будучи навеселе19. Позже, получая от него письма с фронта, я читала в них, что после окончания войны он приедет, и мы, как прежде, исполним этот романс. Но эта мечта, увы, осталась несбывшейся.
Ну, надо кончать, а то я, кажется, рискую Вам надоесть. С нетерпением жду обещанных нот, очень хотелось бы получить «Выходной марш» из «Цирка» и увертюру к фильму «Дети капитана Гранта» — это из более старых вещей.
Как поживает Ваш сын? Он, наверное, уже совсем большой. Вы ничего не пишете о своей жизни, а я не решаюсь спрашивать, хотя мне иногда и хочется это сделать.
Жду обещанного рассказа о творческой работе и планах. Желаю осуществления всех Ваших планов и мечтаний.
Ваша «смеющаяся (несмотря ни на что!) Людмила».
24/ХI-47 г.
Москва, 29/XI-47 г.
Моя дорогая, милая Людмила! Хоть Вы уже и старая (шутка ли — 31 год!), но Вы для меня остаетесь Людмилой молодой, радостной, смеющейся девушкой, тем более, что я просто не знаю, забыл, не знал и раньше Вашего отчества. И еще скажу Вам, что Вы в каждом своем письме подтверждаете именно это мое замечательное представление о Вас. И, читая Ваши письма, я чувствую себя влюбленным в Вас, как и раньше, в те давние дни, которые так живо стоят в моем сознании и воспоминания о которых, такие теплые и хорошие, Вы оставили, увы, без гроша внимания. (Меняю перо!)
И вот сейчас, хотя и чувствую себя свиньей перед Вами, я спешу написать Вам под свежим впечатлением прочитанного письма. И заверяю Вас: это письмо мое нужно мне не меньше, чем Вам, потому что мне хочется Вам писать. Я чувствую себя свиньей, потому что мне обидно, что в выздоровлении Вашего сына я не сыграл никакой роли. И что пока я собирался выслать Вам стрептоцид, Ваш Юрик взял да и стал поправляться. А пока я соберусь выслать Вам спиральки, да еще какие-то мудреные, с пломбами, так Вы останетесь совсем без пищи. И истощавшая, голодная, Вы перестанете меня радовать своими письмами. Нет, нет! Я серьезно возьмусь за практические, житейские заботы о Вас, хотя и не приспособлен к ним.
Я бесконечно рад, что Ваш сын поправляется. Ведь я — отец и понимаю это. Я вообще ужасно рад всякой Вашей радости. Это не слова! Это глубокая правда. Я хочу, чтобы Вам было хорошо. И сейчас я ни минутки не хочу задерживать письма, чтобы Вы поняли, как дорого мне общение с Вами. И сейчас я не отвечу Вам ни на какие Ваши просьбы описать свою личную жизнь. Я это сделаю с удовольствием. Но мне для этого потребовалось бы время, «нагуливание» (как Вы пишете) аппетита. А я не хочу задерживать моего привета Вам, моей радости по поводу Вас и всего, что с Вами.
Посторонний человек может принять такие слова за любовь. А ведь мы с Вами бесполые, платонические корреспонденты. Любовь? Гм! Черт побери, как это называется! Может быть, я хочу, чтобы Вы были полностью увлечены мной? Может быть, я хочу, чтобы Вы светились великолепными ощущениями «транспространственного» общения со мной? Вы понимаете, Людмила, о чем я говорю? Я искренне и правдиво хочу, чтобы Вы взлетели из мрака и отчаяния. Это не игра в чувства. Это — опора для будущих взлетов и жизненных побед! Это — опора для Вашей измученной души. Вы — чудесная! В каждом слове Вашем я чувствую превосходного человека. И я протягиваю Вам на расстоянии все, что заключено в моем существе и отдаю Вам на распоряжение. Я хочу, чтобы Вы хотели жить и любить. Скажите: может быть, я пишу глупости? Может быть, Вас будет тяготить подобная терапия? Но именно призвание друга я понимаю как способствование жизни, как некоторый эликсир, впрыскиваемый нежной и заботливой рукой.
В Вашем письме Вы отказались назвать меня другом. Значит, Вы так поняли мое письмо? Значит, Вы струсили и отступили? Ведь Ваше последнее письмо и холоднее и абстрактнее предыдущих. Вы прошли мимо моей трепетной горячности, хотя в Вашем письме есть много замечательного. Но оно от Вас, а не от нас. Вы не ответили на мои мысли, чувства и строчки, хотя хвалитесь, что выучиваете на память мои письма. И мне жаль, что мои чувства остаются не поднятыми Вами. Жаль не потому, что Вы можете не принять меня, а потому, что, мне кажется, именно в этом состоит та особая наша взаимность, которая составляет радость ни с кем не делимого, можно сказать, тайного общения наших душ. Что именно в этом общении и есть то особое ожидание чего-то замечательного, что составляет самый потайной и самый неведомый уголок твоей жизни. Все! Все, все я сказал. Ничего не желаю больше говорить.
Но я хочу, чтобы Вы дорого ценили свою душу и свою любовь. И хочу научить Вас сильно любить. И хочу, чтобы в каждой Вашей реально осязаемой привязанности к человекам была доля нашей нереальной, но глубочайшей близости. Поняли? И чтобы эта близость Вас оберегала, вдохновляла и… спасала от несчастий. И кто знает?
Вы несколько лет тому назад ушли от меня, забыли наши письма и… потерпели фиаско. В тяжелую пору Вашей жизни мы нашли друг друга. И кто знает?.. Может быть, эти письма будут Вас нужны в Вашей жизни.
Людмила! Я сейчас немного взнервлен, и оттого, может быть, и письмо мое несколько возбужденное и сумбурное. Я обещаю больше не писать Вам в подобном стиле. Но я сказал Вам то, что хотел, и могу теперь к этому больше не возвращаться, а в дальнейшем писать о многих чрезвычайно интересных вещах, которые Вами, надеюсь, будут приняты с удовольствием.
За похвалы моей музыке — благодарю. О «Вольном ветре» — отдельно. О песнях — отдельно. То, что Вы любите мою музыку — доставляет мне большую радость. Но «Вольный ветер» — это успех особого рода, и я Вам о нем скажу в особом письме.
Мой сын уже большой! Художник! Ему 15,5 лет20. Но жизнь моя сложна и мучительна. В 1945 году — 15 января — у меня родился второй сын от другой, моей фактической жены21.
Зовут его Максим22. По-латыни maximus значит самый большой. И это действительно одно из самых больших и самых мучительных моих переживаний. […]
Все это несколько поуспокоилось, но… все это страшно неустроено, раздвоено.
Я Вам напишу об этом подробно и особо.
Я нежно целую Вас и оберегаю во всех моих думах о Вас, которые уже становятся моим бытием.
Думаете ли Вы так же обо мне?
Ваш любящий друг и фантаст
И. Д.
P. S. Письмо было мной перечитано на следующий день. Оно не было отправлено. Мне показалось, что это письмо уклонилось от пути наших взаимоотношений. Я еще раз прочитал Ваше письмо. Я понял, что я не должен отправлять такое письмо. Но… отправляю. В этом — дружба.
1/XII-47 г.
8/XI 1-47 г.
Милый друг, получи я Ваше письмо десять лет тому назад, и переписка оборвалась бы: Вы бы меня спугнули. Сейчас же я не убегаю и даже отвечаю на Ваше письмо, несмотря на то, что уши и щеки у меня до сих пор горят. Изменяю своему обыкновению и пишу Вам сразу же, под горячую руку.
Я чувствую себя глубоко виноватой перед Вами, в чем — не спрашивайте, напишу когда-нибудь позже, только не сейчас. Сейчас же мысли так разбегаются, что я лучше буду писать по порядку затронутых Вами вопросов.
Первым долгом — у меня к Вам большая просьба на будущее, я надеюсь, я почти уверена, что Вы ее исполните: никогда и ни в чем не идти против моих желаний. Хорошо?
Посылаю Вам в этом письме свое фото, самое «свеженькое». Посылаю, хоть и считаю его неудачным — не потому, что здешний фотограф меня изуродовал, а потому, что эта карточка (не пойму чем) мало похожа на оригинал. Отчасти я довольна тем, что Вы забыли черты моего лица в юности: Вам не бросится в глаза перемена, происшедшая в моей внешности за эти годы. Знаете, внешне я переменилась сразу же после замужества и узнала это только по фотокарточкам: у меня как-то посерьезнели и погрустнели глаза, в них появилось какое-то скорбное выражение как предчувствие будущих страданий, несмотря на то, что я была счастлива. Раньше же я могла улыбаться и смеяться зачастую без всякого повода — просто потому, что на душе хорошо и ясно.
Мне кажется, Исаак Осипович, что Вы не совсем верно представляете себе мой разрыв с мужем, если называете его фиаско: мой бывший муж не женат до сих пор, несмотря на то, что он умен и интересен. Ему уже больше так не любить, как он любил меня. Разлад начался с его невозможной, ничем не обоснованной и глубоко меня оскорбляющей ревности. Это было просто болезнью: он ревновал меня к прошлому, к будущему, к грустной песенке, даже к вещам. Постепенно этот моральный садизм принял невозможные размеры. Но я знаю, что и до сих пор какое-то чувство ко мне у него сохранилось. И если бы я смогла его простить и поверить в перемену его характера, все было бы иначе. Но я этого никогда не смогу сделать, можете догадываться, сколько мне пришлось пережить, перенести от него.
И если бы наша с Вами переписка не прекращалась, многое могло быть иначе. Я верю в то, что в трудную минуту Вы бы меня поддержали, и я, не чувствуя себя такой одинокой, не наделала бы глупостей, которые трудно поправить теперь.
Ну вот, сгоряча оказалось писать легче. Стоило только отложить письмо до следующего раза, и ответ затянулся бы на неопределенное время. Сегодня решила перебороть себя и написать письмо непременно. Должна Вам сознаться, что Вы смутили меня, и чем более я вдумываюсь в Ваше письмо, тем менее его понимаю. И еще скажу, что эта наша «транспространственная» близость, с одной стороны, волнует меня, доставляя какое-то неведомое наслаждение, а с другой — мучает сознанием какой-то своей греховности, как тайный порок. Ну вот, выговорила то, что думаю и я, теперь писать уже легче. А сказать Вам то, что я думаю, даже самое затаенное, я должна была обязательно: не только потому, что считаю Вас своим другом, но еще и потому, чтобы Вы не писали мне письма «по заказу» — интересные, благовоспитанные и пропущенные Вашей собственной цензурой; чтобы в письмах были Ваши истинные мысли и думы, и чтобы Вы знали, что со мной можно говорить не только как с девочкой, но и как с товарищем (а в дружбе я больше всего ценю товарищество). Чтобы ту мысль или мнение, которые Вы могли сообщить своему другу-мужчине, Вы могли бы так же просто сказать другу-женщине. А я чувствую, что доросла до этого «звания», и если раньше благоговела перед вами, как перед старшим и знаменитостью, то теперь могу прямо посмотреть в глаза, как человеку. Вот этими «атавизмами» девической застенчивости можно объяснить то, что в моих письмах Вы не находите ответа на свои мысли и чувства. Да к тому же не в моих привычках распинаться о чувствах.
То, что первое мое письмо было самым сердечным, не удивительно: представьте себе, как можно обрадоваться при известии, что близкий Вам человек, которого Вы считали погибшим, потерянным для Вас, вдруг находится живым и невредимым. Такую же радость испытала и я, получив первое письмо от Вас, потерянного для меня, так как на мое письмо Вы никак не откликнулись. Первое впечатление всегда бывает наиболее сильным — особенно в подобном случае. И мне хочется рассказать Вам, как в тот приезд в Москву, когда я послала Вам это первое после длительного молчания письмо (а после этого я была в Москве еще два раза), я дважды испытала такую же сильную радость: первый раз, когда разыскивала семью Стельмах, семью, на глазах которой я выросла. Я прошла мимо их дома и не узнала его, так как его окрасили и окружили огородами; сердце у меня оборвалось: почему-то мне показалось, что вместе с домом погибли и мои друзья. Когда я повернула обратно и узнала, наконец, дом, я, не переводя дыхания, вбежала на второй этаж, позвонила и замерла в ожидании. И когда услышала знакомые голоса, то мне чуть не сделалось дурно. Второй раз я разыскала такую же родную семью в Мытищах. И от самой станции до дома с замиранием сердца шла за человеком, похожим на главу семьи и близким мне, как отец, не имея сил окликнуть его по имени. Когда же он прошел мимо дома, у меня сжалось сердце. И, наконец, последовавшая встреча завершилась слезами радости по поводу свидания живых и горечи о погибших.
Ну что ж, кончаю, страшно перечесть…
Не томите же меня ожиданием обещанных нот, пришлите сначала имеющиеся, а потом и все остальное.
Как думаете Вы встретить наступающий Новый год? Хотелось бы его отметить чем-то особенным, так много ждешь от него. Во всяком случае — елку для детворы устрою обязательно. Я помню, в детстве мы с братишкой вешали на кровать чулки для Деда Мороза, а утром находили их набитыми всякими лакомствами и подарками, уже не вмещающимися в чулках. Хочу своим курносым доставить в этом году такую же радость. Ну а их радость будет и моей радостью.
Ваш друг
Л.
Москва, 26 декабря 1947 г.
Милая Людмила! Вполне заслуживаю Вашего упрека, но сейчас, в силу невыносимо трудных деловых обстоятельств, которыми не хочу занимать Ваше внимание, я не смог найти время, чтобы написать Вам о том, что хочется и сколько хочется.
А сейчас я сел писать Вам, чтобы хоть успеть попасть к Вам на Новый год своим сердечным поздравлением, полным большой и теплой дружеской нежности к Вам. Я хочу, чтобы в Новом году Вы встретили свое счастье и покой.
Ваше письмо я долго обдумывал. Я могу сказать Вам две вещи: 1) Вы — превосходный человек с очень хорошей душевной конструкцией (редкое явление!). 2) Вы изволили совершенно точно заметить, что в нашей переписке и наших отношениях есть какое-то неведомое наслаждение и ощущение… тайного порока. Если эти выражения и не совсем верны, то мысль безусловно правильна, и в этом отношении Вы мое предыдущее письмо с его мятущимися чувствами поняли правильно. Да иначе, пожалуй, и не могло быть. Я не хотел бы, чтобы Вы дважды подряд были бревнообразны (?). Но я не могу сейчас писать о Вашем письме. Ответ за мной1 Вы поверьте только, как искренне хочется мне поговорить с Вами. Но… кругом ворох нотных листов, а передо мной партитура, которая ждет своего завершения. Пустяковая работа, которую приходится делать только по ночам.
За фото очень благодарю Вас. Видно, что это не совсем Вы. Моя душа и моя мысль фотографируют Вас несколько иначе, и я не сомневаюсь, что настоящее Ваше фото близко к моему снимку. Вы не думайте, что я Вас изображаю какой-то необыкновенной красавицей. Нет, я даже помню Вас в прошедшие годы: Вы были совсем не красивая. Впрочем, Вы одна из самых красивых женщин, которых я встречал когда-либо. Позвольте на этом кончить коротенькое письмо и пожелать Вам еще раз счастливого Нового года. Помните — без Ваших писем мне будет многого не хватать. Поэтому не берите с меня пример и пишите. Я Вам возмещу сторицей.
Ваш И. Д.
Прошу передать мой новогодний привет Вашей матушке.












