Москва, 15/VII-1949 г.
Дорогая Рая, мой милый хороший друг! Нет, не сможете Вы представить себе моих чувств, моей радости. И прежде всего оттого, что Вы — есть, что Вы живы, здоровы, хорошо и по призванию работаете. Может быть, несмотря на мое природное красноречие, не удастся мне толково объяснить причину моего письма к Вам.
Вы пишете о двух возможностях: 1. Влияние дождливой погоды и в связи с этим желание пройтись внутренним взглядом по хорошему прошлому. 2. Любопытство анкетного порядка.
Я не могу на Вас обижаться тоже по двум причинам: 1. Я так сейчас рад, что мне не приходит в голову никакая обидная мысль. 2. Я ничего не вижу плохого ни в первом, ни во втором Вашем предположении. Ибо и первое и второе взаимно зависят.
Не вспоминаешь ведь злого и дурного, а тем паче не хочется к нему возвращаться. И не интересуешься жизненным путем тех, кто далек от твоей души. И все-таки правда моего обращения к Вам после долгих лет разлуки лежит где-то в другом месте. Вернее, она шире Ваших предположений. Тут и радость теплых воспоминаний, тут и мучительно-кричащая мысль о том, что должны жить люди, с которыми меня связывают чудесные, светлые отношения дружбы и преданного внимания, нежной сердечности и света молодости.
И, наконец, грусть, грусть, царящая над всеми чувствами… Отчего она? Не знаю… Впрочем…
Но позвольте Вам рассказать кратко, как все это произошло.
Вы знаете, мой милый друг, что я вел огромную деловую и личную переписку. Не на все письма я отвечал, не все письма привлекали мое внимание, смыкаясь с какими-то моими собственными душевными потребностями. Но было несколько, совсем мало, человек, которых я мог назвать своими подлинными друзьями. Переписку с ними я глубоко берег и ценил как большую и важную часть моего внутреннего мира. Это не были «романы по переписке», это была глубокая, ничего не требующая, ни на что, кроме чуткости и душевной чистоты, не претендующая дружба. В этой дружбе я видел отклики своих мыслей, чувств, наконец, моего творчества, качества которого во многом определяли то влечение ко мне, которое я чувствовал. Через эти чувства, молодые и хорошие, светлые и требовательные ко мне как к художнику я познавал жизнь, окружающую меня молодую силу, и это давало мне большую оптимистическую зарядку, окрыляло меня, утверждало во мне меня самого. Мог ли я это когда-нибудь забыть? Я, берегущий как зеницу каждую ласку?
И когда в короткие холодные декабрьские дни 1944 года я, приехав в Ленинград, приходил в пустую холодную свою квартиру на ул. Дзержинского и готовил свое имущество (чудом уцелевшее) к вывозу в Москву, то подолгу просиживал за чтением чудесных писем. Я оглядывался кругом, видел мрак запустения, и мне мерещились иные дни, иная жизнь, бившая когда-то ключом в теперь унылых, запыленных комнатах.
Мне трудно передать Вам свои тогдашние чувства. Знаю только, что письма были для меня самым ценным из того, что сохранила мне Судьба. Я бережно собрал их. Ваши письма в маленьких конвертиках могут составить целую книгу, целый том.
Все мое имущество в несколько приемов было вывезено в Москву, где я к тому времени уже получил квартиру, в которой пребываю и по сей день. Но после 106 метров в Ленинграде, московские 48 метров не могли вместить всей мебели и всей моей библиотеки. Пришлось часть мебели отправить на дачу под Москвой, а весь кабинет с большой частью библиотеки и всеми личными материалами, музыкальными архивами и перепиской поместить в моем служебном кабинете в Центральном Доме культуры железнодорожников, где я работал, как Вам известно, художественным руководителем Ансамбля песни и пляски. Служебный кабинет остается служебным, и руки как-то не доходили до разбора моих личных бумаг. А может быть, тут еще и сила странной инерции, которая отодвигала мысли о прошлом в сторону, направляя их на сегодняшний текущий день со всеми его надобностями, волнениями, сложными, подчас мучительными переживаниями и т.д.
Факт тот, что я не имел возможности до последнего времени прикоснуться к тому разделу моих бумаг, где находится светлое и радостное прошлое. В апреле я по многим причинам и после многих усилий ушел из Ансамбля. В июне я перевез всю оставшуюся там часть мебели, библиотеки и архивы на дачу, приведенную не так давно в полный порядок после военных «изменений». Два приезда на дачу (я на ней не живу) я посвятил разбору бумаг.
Я снова столкнулся, я снова встретился с тем, что мне дорого. И мне стало очень грустно, что меня забыли те, кто так хорошо ко мне относился. И мне захотелось найти этих хороших людей, которые забыли меня. С огромным трепетом я написал Вам, Юле Суриной (Вы угадали), Симе Калабиной, Гале Зварыкиной1. С огромным волнением я ожидал подтверждения моих писем. Вы меня поймете, Раинька, Вы должны понять все мое желание знать, что все они живы. Я готов был получить холодные, формальные письма, но лишь бы Судьба сохранила дорогих, хороших, некогда любивших меня и все мое — людей.
Не ревнуйте больше меня к Юле Суриной. Вчера я получил письмо от ее матери. Юля погибла 15 марта 1942 года, попав под поезд, и похоронена в Саратове. Я не буду описывать Вам мою печаль об этом прекрасном человеке, полном глубокой содержательности и светлых желаний. Я понял, почему она не писала мне все это время, почему она не нашла меня и не пыталась найти, хотя найти меня было совсем нетрудно.
Но мой большой друг, так радовавший меня своими ясными и юными мыслями, тучками грусти и недоуменных глаз, проглядывавших иногда через строчки частых писем, сделавшихся одно время частью моего переполненного делами ленинградского дня? Куда девался он? Куда девались маленькие конвертики? И неужели на последней дате нашего свидания в Новосибирске (свидания неясного, потерянного в деталях в памяти) кончилась дружба, любовная заинтересованность во мне, те чудесные и простые анализы ощущений от моей музыки?
В Ленинграде звучит моя музыка, московский эфир с утра до вечера переполнен моими произведениями, среди которых есть много нового, значительного. В Ленинграде с огромным успехом шел и идет в течение двух сезонов мой «Вольный ветер», отдельные номера из которого распеваются на всех эстрадных концертах, мотивы которого насвистываются школьниками. Вышла, пусть не очень удачная, картина «Весна» с моей музыкой, имеющей вне картины большой резонанс. Марш оттуда стал маршем не меньшего распространения и силы, чем старый «Марш энтузиастов». Мотив «Журчат ручьи» распевался всюду. Появились такие песни, как «Пути-дороги», появился «Концертный марш», который стал визитной карточкой оркестра Кнушевицкого в Москве и оркестра Минха в Ленинграде. Появился дуэт «Под луной золотой» из моей музыки к фильму «Новый дом». Его особенно полюбил Ленинград.
И за все это время не вспомнила обо мне та, которая трепетно когда-то следила за каждой моей нотой. Ей не захотелось подать голос дружбы.
Я был в Ленинграде с Ансамблем в августе 1947 года, выступал десять вечеров в Саду отдыха. Видела ли Рая мой огромный успех и тот теплый прием, который мне оказал мой Ленинград?
Я не видел Раи среди множества моих ленинградских друзей, пришедших ко мне за кулисы пожать руку с приветом и лаской.
В январе этого года я приезжал в Ленинград посмотреть «Вольный ветер». Видела ли Рая этот переполненный театр, треснувший от оваций, когда со сцены было объявлено о моем присутствии?
А я ведь бывал в Ленинграде во многих местах. Я выступал с приветствием по радио, радиослушатели слышали мое участие в концерте на конференции Комсомола Куйбышевского района. И опять были сотни звонков в Европейскую гостиницу, десятки визитов. Но не было голоса Раи. Она была глуха и нема. Она жила, оказывается, в Ленинграде и не хотела меня знать. А как бы я ей обрадовался, с каким бы восторгом я прижал ее к сердцу, моего юного, хорошего друга, теперь уже большого и, может быть, опасного, с точки зрения объятий!?!
Я отбрасываю любые причины и любые соображения по поводу Вашего молчания, ибо, каковы бы они ни были, они только могут оскорбить нашу прошлую дружбу.
Простите меня, что эта моя боль вмешалась в мою радость по поводу Вашего сегодняшнего письма. Я не мог скрыть от вас моего большого удивления. Я глубоко надеюсь, что этим письмом мы снова возобновим нашу переписку и что в дальнейшем постепенно придем к пониманию того, что сегодня вызывает наше недоумение, и что мы тогда найдем в наших душах и прощение и объяснение всему.
Если бы я сегодня начал рассказывать Вам о себе, то это действительно была бы целая обширная повесть. Давайте осуществлять ее постепенно и в зависимости от тем, которых мы будем касаться.
Скажу только, что много воды утекло. Я жив, здоров более или менее, творчески чувствую себя отлично. Работаю сейчас над новым фильмом Пырьева «Веселая ярмарка», над новой опереттой о Москве, заключил договор с Большим театром на написание балета «Свет»2. Как видите, работы много. Специально песен пишу очень мало. О причинах скажу в другой раз. Творчески я возмужал, перешел, так сказать, в иной творческий возраст. О себе в этом вопросе мне трудно говорить. Пережил я много интересного и плохого. Вышел из этого плохого, кажется, победителем. Но следы оно оставило.
Сын Геничка действительно уже большой — ему 17 лет. Он учится в художественном училище, которое закончит лишь через два года3. У меня в 1945 году родился второй сын от другой женщины4. Это большая и сложная часть моей повести, о которой кратко говорить не хочется.
Как видите, много нового в жизни. Но мне хочется сказать Вам, что я остался прежним. И хоть годы старят человека, но говорят, что мои глаза горят по-прежнему молодым блеском. Вам я скажу, что во мне в полной мере осталась любовь моя к Жизни, к Солнцу, к тем людям, которые хотя бы капельку берут от Солнца и Света.
И во мне осталась моя дружба к Вам, моя Рая, мое хорошее и теплое желание видеть Вас бодрой, сильной и большой. Вы помните, как я требовал у Вас отчета об отличной учебе? Это требование полностью сохраняет свою силу. И я рад, что Вы его выполняете.
Жду с огромным нетерпением Ваших писем.
Ваш И.Д.
Москва, 21 июня 1949 г.
<…> Рая! В Вашем письме я вижу одно очень важное недопонимание.
Понимаете, была жизнь, светлая, радостная, хорошая. Потом пронеслась страшная смерть, сдвинувшая все, уничтожившая многое, взъерошившая все человеческие чувства и помыслы. Как будто людям вставили новые сердца, каменные или стальные. Как будто вместо нервов людям прицепили канаты. Все былые радости, все былые привязанности куда-то ушли вглубь, далеко или исчезли со старыми, ставшими негодными, сердцами. Вы неверно судите меня, когда вспоминаете новосибирскую встречу. Вы были вестником другого мира, другого времени, и Вы как бы казались неуместной в той обстановке всеобщего крушения надежд и чувств, душевного хаоса и смятения. Я, по крайней мере, так переживал войну. Жил тогда не я, а кто-то другой. Механически все свершалось, механически все жило во мне, хотя внешне и было как будто мне принадлежащим, мне свойственным.
И когда все страшное кончилось, душа стала постепенно приходить в себя. Вы думаете, что мы уже пришли к своему нормативу? Нет! Можно сказать, что мы по тем-то и тем-то статьям уже достигли довоенного уровня, во многом перешагнули через него. Но это там, где могут действовать бесстрастные цифры статистики. Но мы человеки, наши души еще далеко не успокоились, далеко еще не достигли довоенного уровня. Я не знаю, наблюдаете ли Вы за этим, но я вижу подтверждение своих оценок во всем человеческом поведении, которое меня окружает. Психика, нравы, поступки, взаимоотношения — все это еще носит черты той сумасшедшинки, той жестокой каменности, которые дала, присвоила людям война для того, чтобы ее легче было сносить. Мы оживаем, но оживаем очень медленно, да еще к тому же с оглядкой на новые возможные ужасы, которые нас подстерегают.
Это беспокойное состояние сердец человеческих заметно в любой человеческой деятельности и особенно, конечно, в искусстве.
Посмотрите, Рая! Ведь нет радости! Радости простой и светлой, которая звучала в наших песнях, фильмах, в театре, в литературе. Всюду мучительно решаются проблемы человеческого бытия. И решать их безмерно трудно, ибо душа наша еще во власти пережитого, она еще не постигла важнейшего орудия творчества — полной радости жизни! Литература и искусство в талантливейших своих проявлениях все еще оперируют человеческими муками, пытками, смертью, войной и страданием для того, чтобы не всегда убедительно поставить, где полагается, жизнеутверждающий аккорд, который все-таки не способен зачеркнуть смерть, не способен заставить забыть муки и страдания. <…>
Москва, 31 июля 1949 г.
<…> Несмотря на то, что я обладаю не очень простой натурой, видимо, она все же достаточно ясна и прямолинейна, чтобы не мириться с любым проявлением искусственности в простых человеческих отношениях. <…>
<…> Я лично скажу Вам, что дружба — это бесценный дар. Переписка на почве дружеского влечения — чудесная, обогащающая наши души вещь. Сколько хорошего она может дать, если вкладывать в нее жажду взаимного познавания, а через него и жажду окружающей жизни! Необъятен внутренний мир человека, и нет для него преград! Сделать эту дружбу значительной частью этого мира, сохранить ее так внутри себя, чтобы ничто не могло быть в ней лишним или мешающим — вот задача! Что может мешать дружбе? Что может казаться лишним в светлом, даже призрачном внутреннем мире человека? Только натуралистическое, вещественное вторжение жизни в мир чувств, мыслей и ощущений. Любовь? Но без любви не может быть дружбы! Надо любить в человеке и самого его и все, что есть у него. Скажу больше: ничто так, как дружба, не способно идеализировать все, что идет от друга. Любовь может быть и к человеку, которого даже не уважаешь. А дружбы в этом случае не может быть. Если хотите, то дружба творит гораздо больше легенд, чем любовь, которая может быть черной, тяжелой, мучительной, непрощающей. Надо очистить в себе широкое и большое место для дружбы, чтобы это принадлежало только Вам и никому больше. Чтобы этого заветного места в Вашей душе не могло коснуться ничто другое Ваше — любовь в другом смысле, физическое влечение к мужчине, обладание, страсть и прочее.
Лечь в постель с другим мужчиной — не есть измена другу. Измена другу будет тогда, когда Вы почувствуете, что отдаете кому-то другому не только свою реально выраженную любовь, не только свое тело и огонь дыхания, а и тот внутренний ларец, который открывался Вами в часы полного раскрытия души и мысли для высокой и свободной от всего земного беседы5.
Мне вспоминается когда-то читанная стихотворная сказочка, кажется, Лидии Лесной (была такая поэтесса!). Вот примерное содержание:
Японец японку любил очень сильно,
Он нежно ее целовал.
Когда ее не было, он плакал обильно
И горько тосковал.
Он поверял ей свои нежные тайны,
Он с ней по-японски говорил.
Но однажды
Он с негритянкой ей изменил.
«Как? — все вскричали. —
Японец японке изменил?»
Да, но… ведь он же
Негритянке не поверял нежных тайн своих,
Он нежно ее не целовал!
Ведь он же по-японски с ней не говорил!
Значит? Значит, он не изменил!
Нравится Вам эта сказочка?
Нас часто занимает вопрос: может ли быть подлинная дружба между мужчиной и женщиной? Если исключить из дружбы всякое влияние тела — может. Но исключить сердце — значит погубить дружбу. Так я отвечаю на этот старый вопрос, который в сущности меня лично никогда не интересовал.
Я ищу в Вас человека, к которому свободно и просто будет нестись моя мысль, мое настроение, мои впечатления, те, которыми я захочу с Вами поделиться. И чем теснее будет наша дружба, тем больше будут расширяться рамки и круг впечатлений, мыслей и чувств, которые я захочу Вам понести. Чем крепче мы будем прижимать к душе эти мысли и чувства другого, тем значительнее и богаче будет наше взаимное влияние.
Если Вы у меня спросите, почему и для чего Вы мне нужны в таком качестве, то я Вам отвечу, что нет в мире такого самого богатого внутренне человека, который захотел бы это богатство держать для себя, и только для себя. Я себя не считаю таким богатым человеком, и чувство душевного общения мне необходимо. Но я еще и другое скажу Вам, моя Рая: в далекие годы мне светила Ваша юная душа, Ваше большое и светлое доверие. Я всегда это помнил и буду помнить. Вы трогали большие и глубокие мои струны — я и этого не могу забыть. Я сохранил все Ваши письма, большая пачка которых есть большая страница человеческой жизни, и мимо этого я тоже не могу пройти, не оглянувшись и на свою жизнь. Я потому и вызвал Вас из молчания, верну Вас к себе, что, хотите или не хотите, Вы являетесь спутником моей жизни, ясным, юным и хорошим. А разве хорошее хотят терять? Человеческая жизнь, простая и сложная, яркая и незаметная, всякая жизнь идет, движется в сопровождении чьих-то других жизней, сплетается с ними в разных степенях крепости, зависит от этих жизней в той или иной степени, и нет такой человеческой жизни, которая двигалась бы самостоятельно-одиноко. Я прошел большой и яркий путь. Меня сопровождали другие люди. И среди них я обрел много замечательных друзей, юных, бодрых, волевых. И эти друзья, может быть, и сами не знали, как они помогали мне жить, творить, становиться лучше, совершенствоваться. Так разве мне захочется забыть это или потерять?
Вот, Раинька, я пространно пишу Вам не на заданную Вами тему о первой главе моей повести. Но та глава, о которой я пишу — самая главная, самая важная. Она утверждает во мне то, чем я живу, дышу, чем я наполняю свою душу и творчество. Поэтому не взыщите, если в этом письме не будет скучных рассказов о вещественных явлениях, не всегда и интересных. К тому же моя сегодняшняя повесть является необходимой прелюдией ко многому тому, что еще будет Вам рассказано, несмотря на некоторый Ваш скептицизм в отношении моих привычек не отвечать на заданные вопросы.
Я пишу Вам на домашний адрес. Но неужели Вы это прочитаете только по возвращении из отпуска? И неужели до этого возвращения я не увижу Вашего нежного конвертика?
Целую. Вас крепко, мой дорогой друг, и желаю Вам хорошо отдохнуть.
Ваш И.Д.
12 августа 1949 г.
Дорогая Раинька! Я очень сожалею, что не смог Вам написать сразу после получения Вашего письма из Ижоры. Но, как это всегда бывает, хочешь написать много важного, значительного, а для этого надо отдаться письму, отвлечься полностью от всех дел и забот. Но, увы, они цепкие и не всегда отпускают. Вот и сейчас, получив Ваше второе письмо (уже после Вашего приезда), хочется много написать — и невозможно. Пишу не в обычное для себя время лишь потому, что не могу заставлять Вас долго ждать моих писем.
Я хочу раньше всего подтвердить правоту Ваших взглядов на любовь и человеческие отношения. У меня лично нет никакого желания навязывать Вам некоторые свои взгляды, диктуемые не моей верой и убеждениями, а теми трещинами и трещинками в вере, которые досадно разламывают цельность убеждений.
Вы справедливо называете грязью всякое чувство, не идущее от души и сердца. Но это потому, что Вы чисты, и потому, что Вам удавалось избегать соблазнов. Есть люди, которые не стараются уходить от грехов и «грязи». Это — длинный и серьезный разговор. Но Вы должны прежде всего избегать ортодоксальности в Ваших чувствах. Существуют достаточно закаленные натуры, способные противостоять «грязи», даже окунаясь в нее. Я очень рад тому, что Вы считаете меня во всяком случае хорошим и интересным человеком. Но я думаю, что Вы не разочаруетесь во мне, если я Вам скажу, что в своей жизни я шел не только дорогами «святых» чувств, но и «грязными» тропами желаний. Я, право, не чувствую, чтобы от меня что-нибудь отпало или во мне что-нибудь стало атрофированным. Но познавать жизнь и людей — это прежде всего быть жадным и любопытным к жизни и к людям. Познавать жизнь и людей -это значит сливаться хотя бы временно с ними. Вы, хотя и стали значительно старше, еще очень молоды и чисты, чтобы согласиться с моей концепцией измены, на которой я настаиваю. Для меня (может быть, потому, что я художник) первое значение имеет чувство в его любом виде. Святой может быть не только невинность, но и греховность. Люди были бы страшно скучны и посредственны, если бы они вертелись только в клетке «священных принципов». Мы об этом поговорим подробно при встрече, и я Вам расскажу не анекдоты, а были моей собственной жизни. Это не будет лишено интереса, с точки зрения темы нашей беседы.
Я хочу верить в дружбу между м<ужчиной> и ж<енщиной>, хотя я хорошо знаю, что эта дружба условна и что она подвергается многочисленным опасностям. Имея привычку к резкому и беспощадному обнажению своих мыслей, имея привычку говорить честно и откровенно, я скажу Вам об одной маленькой детали. Подчеркивая чистоту моих дружеских отношений к некоторым моим корреспонденткам, я просил в свое время прислать мне фото. Было вполне естественно знать внешний облик этих неизвестных друзей. Я ловил себя на том, что, получая эти фото, я иногда разочаровывался во внешности моих корреспонденток, которых я представлял себе другими. И, сознаюсь, это отражалось на моем дружеском «рвении». Я с большим удовольствием писал хорошеньким, нежели некрасивым. Почему это? Очевидно, потому, что в этой дружбе никогда не уничтожается влияние пола и что к дружбе, к душевному влечению всегда должно примешиваться немножко хотя бы влечения физического, связанного с эстетическим восприятием этого друга. О! Это великая и непреодолимая штука. Но об этом довольно! Могу Вам только «в утешение» сказать, что существует дружба и без чувственного влечения. Это дружба «интеллектов».
* * *
В Вашем письме из Ижоры Вы упоминаете о Фриде6. Я его помню. Он когда-то действительно собирался писать обо мне (да, кажется, и писал). В свое время около меня группировались многие «писаки», зарабатывавшие на «модном явлении». Я об этом говорю иронически потому, что у нас творится такое, что не влезает в рамки честного мышления, а я давно перестал верить в профессиональную честность пишущей братии. Я знал и знаю одного человека-лектора, который меня терпеть не может как композитора. Но он сам мне признавался, что заработал на мне много денег и популярности, читая лекции обо мне по заявкам многочисленных коллективов. Вы же понимаете, что он превозносил меня до небес, иначе он лишился бы этих лекций и заработка. Он просто выполнял заказ общества, против которого перечить было ему невыгодно. Может быть, этот Фрид и остался моим почитателем, но почему же он, например, не пытается теперь связаться со мной, написать обо мне статью? Ведь личное общение со мной дало бы ему как профессиональному журналисту много интересного и нужного материала?!
Я очень рад, что Вы убеждаетесь на примере Вашей песенной статистике в правоте моих утверждений. Дело обстоит значительно хуже, чем это кажется даже Вам. Но эта тема слишком серьезна, и я ей посвящу отдельное письмо.
Радуюсь я Вам, Рая, радуюсь Вашим письмам, словам и чувствам. Вот нехорошо только, что Вы ревнуете меня к моим друзьям. Но я надеюсь, что Вы говорите это не очень серьезно.
После отдыха Вы, конечно, снова погрузитесь в свою лабораторию. Но знайте, что Ваши лабораторные опыты без моей химической реакции не будут полноценными. Поэтому не забывайте меня и пишите. Я жду писем, Ваших конвертиков.
Целую Вас и желаю счастья и радости.
Ваш И.Д.
19 августа 1949 г.
Дорогая Рая! Ваше письмо (по крайней мере, в его значительной части) произвело на меня очень неприятное впечатление. Я не могу понять причин такой резкости тона по поводу моих рассуждений. Я прежде всего не могу согласиться с тем, что Вы хотите взять себе монопольное право на опробование моих писем со стороны наличествующих или отсутствующих в них необходимых процентов «рвения» или «сладостного настроения». Вероятно, ваша химическая специальность располагает такой возможностью точного определения. Что касается меня, то я просто писал и пишу тогда, когда мне хочется и когда есть что сказать. Я не понимаю, почему в отношениях между людьми может оскорбительно и неприятно звучать ссылка на занятость или какие-либо другие причины, мешающие писать или делать то, что хочется. И не следует ли Вам признать, что слово или чувство «хочется» не становится подозрительным от того, что не всегда можешь это «хочется» привести в исполнение? Я могу быть очень огорчен или опечален тем, что Вам, например, не всегда будет удаваться приводить свои желания в немедленное исполнение. Но обижаться здесь неуместно. Для меня важно верить, что Вы хотите писать всегда и немедленно. Это для меня ценно — и ничто другое!
Мои рассуждения, мои убеждения, мои практические и принципиальные взгляды определяются лишь мне присущими чертами моего характера, моих наклонностей, опыта моей жизни. Я о них могу разговаривать для сведения тех, кто меня желает слушать. Могу о них не разговаривать, если меня слушать не пожелают. Но никогда своих высказываний никому не навязываю и никого не хочу переводить в свою веру.
Вполне понятно, что Вы и я не можем одинаково относиться ко всем без исключения категориям и понятиям. Вы и моложе меня, и прошли по своей жизни совершенно иным путем. И не для того, чтобы смутить Вас или возмутить Вашу чистоту, я писал Вам честно и дружески о том, что мне думается и кажется. Терпеть не могу прикрывать пышными одеждами наготу, в которой мы, право же, гораздо естественнее, чем того нам хочется. Не знаю, будем ли мы с Вами спорить о сих сложных вещах, но скажу Вам, что человеческое поведение не всегда есть зеркало его принципов (его — человека). Почему это так, трудно сказать. Но если сказать иное, то это будет лицемерием.
У меня на многое в жизни существуют абсолютно «нормальные» взгляды, вполне соответствующие обычной человеческой морали. И я вовсе не хотел и не хочу сказать, что человек искусства должен получать освобождение от этих норм. Но когда Вы известным (и не всегда опасным) отклонениям от милых Вашему пониманию норм противопоставляете «скромную жизнь в уютном семейном кругу», то Вы совершаете ошибку большого масштаба, ибо само противопоставление — неверное. Здесь дело идет ведь не о «босяках» и «семейных честных людях», а о глубоких подсознательных процессах, которые у разных людей совершаются на разных уровнях эмоциональной, что ли, культуры.
Вы привели мне в качестве примера Чайковского. Но я не понял, что Вы хотели этим сказать. Скорее всего, этот пример идет против Ваших утверждений, ибо Чайковский представлял собой именно тип человека абсолютно ненормального. Его творчество — результат его тончайшей филигранной душевной организации. Его жизнь — пример грязи и распущенности. Как видите, эти два понятия совершенно разделены в одном био- и физиорганизме. Чайковский — не только педераст, но и морально нечистый человек. Единственная женщина, с которой он был связан платоническими чувствами, была для него, в сущности, источником выколачивания денег. Я могу простить бедному Чайковскому эту ренту фон-Мекк, но не могу примириться с тем, что, будучи всемирно известным композитором и вполне обеспеченным человеком, он алчно требовал этой ренты и удивлялся несвоевременному получению денег, запрашивая вперед и т.д. Конечно, чем больше денег, тем лучше. Но вряд ли можно назвать моральной высотой случай, когда это «больше» приобретается не честным трудом, а «содержанством» или «альфонсизмом». Нам сейчас нет дела до жизни Чайковского, Шекспира, Глинки, Мусоргского, Пушкина, Лермонтова, Уайльда, Россини, Бенвенуто Челлини, Гете, Гейне, Лассаля, Бомарше и многих, многих других. Для нас сейчас светит их творчество, их смелые подвиги разума и мысли. И, может быть, мы потому и отметаем из их биографий все человечески-дурное (с точки зрения обычной морали), чтобы хоть немного успокоить в нашем представлении вопиющее противоречие между величайшей красотой их творческих подвигов и банальностью, грубостью их жизни и поступков. Есть такие дневники С.А. Толстой, которые даже неудобно опубликовать из священного уважения к титану — ее мужу. Так что не возмущайтесь, мой милый друг, «правами художника», которые им никто не давал, но которые они сами взяли.
Конечно, я говорил с Вами о гениях. В соответствующих пропорциях это применимо к разной степени одаренности. Ведь они потому и художники, что видят мир и окружающее значительно глубже и дальше, острее и своеобразнее, чем люди «обыкновенные». Переводя это обратно ко мне, я думаю, что Вы были бы разочарованы, если бы встретили во мне человека с чувствами и мыслями и эмоциональным уровнем швейцара из Вашей лаборатории. Не удивляйтесь моему сравнению, ибо среди «художников» бывают и такие. Теперь о другом.
Фриду не говорите ничего! Я не хочу его обращения ко мне. В то время я очень рад, что в его лице Вы обрели хорошего и интересного собеседника.
Ваши рассказики — это описания довольно частых путаниц, которые иногда бывают для моего престижа гораздо более неприятными.
Желаю Вам всего лучшего.
Ваш И. Д.
Р.S. Советую Вам по прочтении письма положить его в один, только Вам известный, раствор метилпаратолилопретиленил-карбинолгидрохинона и определить, сколько в нем (письме)
а) рвения — Rw
б) горения — Оg
в) сладости — Sachar
г) формальности — Frm.
д) отписки — Otp.
е) откровенности — Оtcr.
Проценты определяются из расчета на 1 см2 бумаги.
25 августа 1949 г.
<… > Раинъка! Вы немного озадачили меня. Дело в том, что Вы дважды упомянули о моей увертюре к «Новому дому» как о произведении Вас восхитившем. Честное слово, я что-то не припоминаю, чтобы увертюра из «Нового дома» представляла собою что-нибудь выдающееся! Не путаете ли Вы чего-нибудь? Вы упоминаете также о частушках из этого фильма. Эти частушки — народные, белорусские, вставлены в фильм композитором Любаном, который был привлечен в картину для фольклорных мест. А вот в картине есть лирическая женская песня «Приходи скорей». Вы ее не слышали? Там же — мужская песня «Далеко, далеко за снегами» — одно из лучших моих лирических произведений. Вы тоже не слышали?
Вы хотите сейчас восполнить допущенный Вами пробел в знакомстве с моим творчеством последних лет. Мне очень огорчительно, что Вы тем самым подтверждаете, что забыли не только меня, но и мою музыку, которая, как мне известно, не переставала звучать в эфире и на эстраде даже в те годы, когда пытались переоценить кое-какие ценности.
Вы пишете о свойствах аккомпанемента в моих песнях как о выражении свойств моей души. Не знаю, так ли это. Скорее все-таки мелодика является таким выражением. Аккомпанемент (фактура) есть результат технического мастерства. У меня аккомпанемент живет часто своей напряженной, самостоятельной жизнью, соединяясь с мелодией и создавая ту цельность, которая определяет впечатление от музыки. В этом отношении я резко выделяюсь из среды моих собратьев по перу.
* * *
Повесть моей жизни я Вам расскажу при встрече. Мне, вероятно, придется осенью поехать в Ленинград для длительной работы, которую здесь невозможно осуществить из-за беспрерывных помех. Мне обязательно необходимо напряженно работать, чтобы не сесть в лужу со своим большим планом работ.
В Москве такая активная работа невозможна. Очень мешают. Конечно, и в Ленинграде, где у меня масса знакомых, мне придется употребить много усилий, чтобы всякие отвлечения и развлечения не повлияли на распорядок моего времени. Вот тогда, в Ленинграде, мы с Вами наговоримся вволю. Вы будете единственным человеком, обладающим правом отвлекать меня от работы. Да ведь работать беспрерывно тоже нельзя!
Надо будет заранее списаться с Ленинградским Союзом композиторов, чтобы мне поставили хороший инструмент в номер гостиницы.
Кстати, где это улица Моисеенко? Я что-то не помню в Ленинграде такой улицы.
Лабораторию не забрасывайте для путешествий по фойе кинотеатров. Я сам Вам все сыграю.
Будьте здоровы, моя хорошая. Крепко Вас целую и желаю всего самого лучшего. Жду писем Ваших, жду фото.
Ваш И. Д.
Москва, 3 сентября 1949 г.
<…> Вы правы, — я красноречив. Мое ораторское дарование давно всеми признано и, может быть, именно это обстоятельство продолжает меня удерживать на первой линии общественной жизни, несмотря на некоторые неудобства, проистекающие от того физического ущерба, который мне нанесен на восьмой день моей жизни7. Но следует учесть, что красноречие хорошо тем, где есть что сказать. Я должен о себе сказать, что я никогда не разговариваю, если мне нечего говорить. Поэтому прошу рассматривать мой слог лишь как организованное выражение моих мыслей и взглядов на вещи и явления.
Так не пугайтесь моего красноречия, которое никогда не переходит в краснобайство.<…>
Р.S .<…>
Р.Р.S. Вы абсолютно правы, признавая композитора соучастником всякого рода литературных преступлений. Композитор должен умело выбирать текст стихов и требовательно к ним относиться. Прорехи бывают у всех нас, но полбеды, если они хоть искупаются общим хорошим качеством песни.
Вы правы, не я автор песен с текстами, которые Вы цитировали. И Вы угадали, что песня о Москве («Столица счастья») действительно принадлежит мне.
Ваш И. Д.
11 сентября 1949 г.
Дорогая Рая! Я люблю философию, поскольку считаю ее превосходным средством для отдыха чувства. Нам, музыкантам, философией заниматься некогда, да и вредно. Музыка должна быть искусством чувств, а не выкладок разума. Поэтому мы иногда позволяем себе заниматься не столько философией, сколько философствованием. Но рассуждать обязан каждый живущий в этом мире человек. Поэтому и я иногда рассуждаю, обдумываю. Обдумывая, например, Ваше последнее письмо, я прихожу к выводу, что вся философская суть Ваших высказываний смогла бы вместиться в одной короткой формуле: «Человек должен понимать, что он делает». Я не знаю, какой великий ум сказал до меня эту фразу, и если никто этого не сказал, то прошу зачислить меня в разряд великих всех времен.<…>
26 октября 1949 г.
Рая милая, славная, хорошая! Мне очень приятна Ваша тревога за меня и то волнение, с которым написано Ваше коротенькое письмо от 12/Х. Но, как Вы узнаете из моей телеграммы, все объяснилось весьма просто. 12-го сентября я изволил отбыть на юг. По дороге заехал на ст<анцию> Курганную — совхоз «Кубань» (район действий «Веселой ярмарки») для свидания с Пырьевым, сдачи ему эскизов новых муз<ыкальных> номеров и просмотра отснятого материала. Там я пробыл два дня и уже 16-го водворился в Хосте. Я Вам писал, что 6-го буду в Москве. Действительно, планировалось окончание съемок на 5 сентября с тем, что 10-го в Москве должны были начаться записи второй очереди музыки. Но природа не пожелала считаться с планами. Погода совершенно срывала всю работу. Я и решил дожидаться в Хосте окончания съемок у Пырьева, с которым имел связь. Съемки удалось ему закончить только 18-го, после чего мы выехали (он с Курганной, я из Хосты) с разницей в один день в мою пользу.
Таким образом, у меня против всяких самых оптимистических предположений получился пятинедельный отдых, весьма мне необходимый перед огромным напряжением, какое мне предстоит. Я знаю, что все эти объяснения не устранят Вашего удивления по поводу того, что я не дал Вам знать о себе из Хосты. Главная причина в том, что, будучи в Хосте в довольно веселой и шумной приятельской компании, я совершенно не имел обстановки и возможности собирать те внутренние свои силы, которые мне привычно нужны для писем Вам.
Как это ни странно, но я сознательно в этот курортный короткий период стараюсь жить только физически, телесно, почти животно. Я отказываюсь от всего, что может походить на мою обычную жизнь, что связывает меня с этой жизнью. Я не думаю ни о чем том, о чем я успеваю подумать потом, когда вернусь. И день проходит за днем только в поисках того живительного наполнения, которое дает южное осенне-ласковое, еще достаточно горячее солнце, чудесное море, горы, воздух и прочее. И, Вы знаете, день заполняется до отказа. Просто — некогда. Но это «некогда» совсем другое, не московское. До обеда — пляж, потом короткий отдых, потом волейбол, потом вечерние прогулки, кино или заезжий концерт каких-нибудь знакомых артистов, а там с удовольствием растянешься после «праведных трудов» на постели и… сон.
Все это принимаешь в себя усиленными порциями, как бы спеша насладиться, наполниться всем этим. Я очень много вкусил наслаждения от экскурсий. Был в красивейших местах — Ахун, самшитовая роща, Агурские водопады, Рида, мыс Пицунда, Гагры и прочее. Описывать это не стану. Это просто чудесно! Во многих местах был впервые, некоторые места уже раньше посещал. Но ведь красоту никогда не надоест созерцать. Самое главное, что я, кряхтя и надрываясь, все-таки лично все облазил, подымался, опускался и т.д.
Я поправился, загорел и полон сил. Беда только, что на обратном пути простудился и несколько дней чувствовал себя отвратительно. <…>
<..> Из остального, что Вы написали мне в разлуке, я хочу серьезно ответить по поводу мыслей, высказанных Вами по прослушаньи «Вольного ветра».
Прежде всего несколько слов о нем. Я в январе слушал в Ленинграде этот спектакль. Мне, в общем, он понравился своей верной трактовкой, хотя многие роли исполняются посредственно. Музык<альная> часть в Ленинграде стоит на высоком уровне. Несмотря на буффонадную заостренность постановки, лирическая и драматическая часть музыки получила свое достаточно полное выражение. Конечно, невозможно слушать песню матери (один из лучших номеров, который Вы не заметили) в похабном, безголосом исполнении Богдановой. Но зато все эти и другие музык<-альные> недостатки компенсируются прекрасным исполнением финала 2-го акта — лучшего, что мной написано в этой области. Я должен Вам сказать о тех творческих установках, которые я поставил перед собой в этом жанре.
Надо действительно быть знакомым с творчеством советских композиторов, чтобы понять, до какого оскудения дошла форма того музыкально-драматического представления, какой является оперетта. Вы не правы, мой друг, когда пренебрежительно отзываетесь об этом жанре. Все дело в том, какими руками его касаться. Оперетта — это глубоко интересный, демократический жанр, театрально яркий и разнообразный. Но в оперетте оказались забытыми и заброшенными те подлинно крупные музыкально-драматические формы, какие под силу не всем, берущимся за это дело. Драматургия в оперетте должна решаться только средствами музыки, как и в опере, младшей сестрой которой, в сущности, и является оперетта. Между тем любители легких успехов, а подчас и неучи, переложили все гири на чашу весов текста. К этому тексту подписывались музыкальные номера, которые могли быть сами по себе и неплохими, но все-таки не создавали музыкальной драматургии. Так получались не оперетты, а пьесы с наличием хорошей или плохой музыки.
Я решил вернуть оперетте утерянные формы крупного вокального и симфонического спектакля. Таковы были моя «Золотая долина», «Дороги к счастью» и, наконец, «Вольный ветер». Вы слышите в «Вольном ветре» оперные масштабы. Это верно, но это все-таки оперетта. Вспомните Оф-фенбаха, Штрауса. Если Вы слышали их театральные творения, то признаете, что «Вольный ветер» — это только правильно решенная оперетта. Что касается качества музыки, то театрально-музыкальная общественность и критика ставит ее на большую высоту. Только идиотская случайность лишила меня в прошлом году Сталинской премии, за которую единогласно проголосовал весь Комитет.
Но, боже мой, откуда у Вас появилось желание отвлечь меня от оперетты и песни и перевести на путь «истинной и настоящей» музыки? Откуда у Вас появилось это чистоплюйство и разграничение искусства на мнимые сорта? Мне это очень странно слышать из Ваших уст. Я не отказывался никогда от серьезных работ. Но для меня всегда была серьезной любая музыка, и для меня всегда качество ее было верховным критерием ее сорта.
Я ушел от песни как таковой. Это совсем другое дело. И причина этого (к тому же временного) ухода кроется вовсе не в том, что я разочаровался в этой форме. Мне просто стал противен стандарт, царящий в этой области, и те сравнительно с прежним нечастые мои обращения к песне за последнее время свидетельствуют о моей борьбе с этими стандартами. Но песни я пишу. Я их пишу и в оперетте и в кино. Вы ведь сами хвалите Песню о вольном ветре. Вы еще услышите мои песни в фильме «Веселая ярмарка».
Надо делать то, что хорошо получается, к чему ты призван. Конечно, нельзя замыкаться в однообразном кругу творческого мышления. Но, кажется, мое творчество до сих пор было достаточно разнообразным. И те отзвуки крупного музыкального мышления, которые Вы подслушали, слушая меня, свидетельствуют не столько о том, что я должен что-то бросить и куда-то переходить, сколько о ширине и серьезности моих работ в этих хороших и любимых народом жанрах. Я умею или сумею многое сделать. Подойду со временем к опере, если сюжет ее будет увлекать меня.
Да, Вы правы, когда упрекаете меня за брошенные и похороненные творческие мечтания и планы. Но увы! Это не только мой удел! Так складывается жизнь, так диктуют обстоятельства. И хотя я очень ленив, но никогда не сидел без дела. И так как я всегда занят творчеством, и так как на творчество, к сожалению, не хватает времени, то и планы приходится ломать или хоронить. Кстати, многое похоронила война. Многое уходит из головы и внимания по причине весьма бурной и неспокойной жизни, какую приходится вести нашему искусству. Как быстро меняются ценности, как легко сваливаются кумиры, которым вчера поклонялись! Хорош был бы я, если бы, например, вздумал сейчас осуществлять «Рашель»!8 Вы же очень хорошо все должны видеть вокруг, если чтение умных книг не помешало окончательно Вам понять, сколь трудна и в какой-то значительной степени героична работа советского «инженера душ».
Раинька! Будут еще всякие планы. Надо только силы, силы и силы! И время! Ах, как его мало! Как ужасно мало его остается для работы! И вот сейчас хоть караул кричи! Надо кончать фильм, фактически только разворачивать «Летающего клоуна»9 (театры алчно требуют), надо приступать к балету (Большой театр настойчиво напоминает)10 А где взять силы и время на все эти работы, из которых каждая — очень важна и ответственна? Удрать куда-нибудь в пещеру, чтоб не звонил каждый день телефон, чтоб не было заседаний и совещаний, чтоб не соблазняли футбольные матчи! Но как это сделать? Вот этими жалобами я и хочу закончить письмо.
Ваш И. Д.
Москва, 9 ноября 1949 г.
Милый друг мой, Раинька! Два праздничных дня провел серьезно работая над опереттой и фильмом. Вечера проходили так, как полагается им проходить в праздники. Сегодня с утра сажусь за письмо к Вам. Я хочу ответить на Ваши вопросы и мысли.
Конечно, это очень красиво писать и думать, что любовь народа дает силы и вдохновение. Так мы пишем и так выражаемся на митингах, совещаниях, в статьях и всяких интервью. Но существуют физические, простые законы. И когда я писал Вам о человеческих силах, я думал о таком простом понятии, как время (самое обыкновенное время), как настроение (да! да! это метафизическое понятие не упразднено по сию пору), как преодоление ряда глупейших и тупейших препятствий, раздражающих, угнетающих, снижающих всякий пыл, рвение, энтузиазм и т.д.
Вы о многом можете догадываться, но много не знаете, что сопутствует в жизни чистому, кристальному процессу творчества. Сейчас мы поставлены в другие условия. Катаев написал чудесный роман «За власть Советов». Это произведение надо было включить в нашу литературу как талантливое выражение писательских сил, находящихся в полном расцвете. Но… Сколькими «но» было окружено критическое обсуждение этого романа. Недостатки в нем, конечно, есть. Но именно дело-то ведь заключается в том, что признаком талантливого произведения является тот факт, когда талантливость писателя и написанного покрывает, захлестывает недостатки. Вы их не замечаете и радуетесь главному — таланту, легкости, меткости, образности и т.д. А критика свела этот роман к ряду недостатков при «бесспорной талантливости автора». Самое главное, что критика, прозвучав в каком-то авторитетном органе печати, становится официально-незыблемой, канонической. Возражать против нее уже больше нельзя, и автору приходится извиняться и признавать себя неполноценным учеником «полноценных критиков». И никому нет дела до того, сколько сил, мысли, энергии, таланта вложил художник в свое творение.
Коптяева написала роман11. Жена ушла от мужа-профессора. И это объявлено опошлением темы семьи и брака. Но почему?
У Эльмара Грина12 какая-то официальная критическая дама нашла злоупотребление натуралистическим описанием драк. Я прочитал его «Избранное» и считаю его рассказы выдающимися по таланту и по знанию людей, которых он выводит. К тому же эти рассказы глубоко идейны. А критики придирчиво стонут, что Грин низводит людей до животных.
Таким образом, выходит, что у художников отнимается его священное право распоряжаться творческим хозяйством по своему усмотрению.
Я пишу музыку к оперетте «Летающий клоун». Это, к Вашему сведению, не оперетта о Москве. Ту я бросил из-за неудовлетворительности либретто. И вот эта оперетта «Летающий клоун» написана на тему советского цирка. А чиновник из Комитета, от которого зависит оформление нашей работы по госзаказу, брезгливо вопрошает, почему мы взяли цирк. Ему, видите ли, не нравится цирк. И вот задерживается оформление заказа, авторы работают на свой страх и риск, театры не могут официально включать эту работу в свои планы. Все это глупо. Это не может остановить нас, поколебать нашу веру в избранную тему, но мешает, как надоедливая муха, требует борьбы, драки, доказательств, отнимающих силы, время, настроение.
Ваши рассуждения справедливы в отношении опереточного спектакля. Но мне придется долго «перевоспитывать» Вас, прежде чем Вы поймете, что жанр имеет свои особенности и свои с трудом преодолеваемые традиции. Вы правы, не принимая опереточной глупости и плоских шуточек, которые зачастую являются актерскими отсебятинами. Но Вы должны помнить, что жанр оперетты требует жанровой окраски всего происходящего на сцене. В оперетте нельзя играть, как во МХАТе. Можно передавать все самые лучшие и самые обыкновенные человеческие чувства в теме оперетты. Однако все эти чувства должны быть выражены средствами жанра.
Прежде всего оперетта — это веселое искусство, легкое искусство. Публика потому и ходит в опереточный театр, ища в нем легкого, приятного отдыха. Поэтому и искусство опереточной игры несколько эксцентрично, смещено с привычных представлений о сценическом поведении. Вместе с тем эта эксцентрика должна по-своему убеждать зрителя во всем, что он видит на сцене. Конечно, новые темы, новые поиски, пришедшие в театр оперетты, вносят свои коррективы в этот жанр, в актер<ские> амплуа. И то, что не все опереточные театры хорошо справляются с этим новым, не является чем-то иным, кроме того, что опереточный актер еще виснет в воздухе между привычным старым и необходимым новым, что властно стучит в его сознание и мастерство. Конечно, нельзя играть мать (Клементину) в «Вольном ветре» с таким шаблонным уклоном, как это делает Богданова в Ленинграде. Но она ничего другого не умеет, и в этом беда не оперетты, а беда актрисы. В Москве Бах играет Климентину превосходно. А ведь Татьяна Бах — бывшая опереточная дива. Но ее талант перевоспитан, нашел новые краски.
А вот Филипп и Фома13 чем больше и веселее будут дурачиться (трепаться, как Вы выражаетесь), тем лучше. И это не мешает им быть хорошими людьми. Наоборот, чем резче будет контраст между их внешней дурашливостью и внутренней душевной красотой — тем лучше.
Но об этом довольно!
Фильм «Новый дом» в свое время блистательно провалился, поэтому не удивительно, что Вы не можете его обнаружить в кинотеатрах. Давайте вооружимся небольшим запасом терпения и подождем выхода в свет «Веселой ярмарки». По-моему, это будет великолепный фильм!
Будьте здоровы и веселы.
Ваш И. Д.
18 ноября 1949 г.
<… > Раинька! «Громадное наслаждение», которое Вы стали получать от музыки и «В<ольном> в<етру>», не может устранить во мне убеждения, что первое Ваше впечатление было довольно кислое. Знайте и помните, что я никогда не буду обижаться на Вашу самую строгую и резкую отрицательную критику.
Но вот никак не могу понять, какие у Вас имеются данные считать в priori музыку «Веселой ярмарки» хуже «Нового дома»? У Вас странная привязанность к этому плохому фильму. Что касается его идеи, то, как Вам известно, идея, согласно газетным статьям, уже перестала покрывать плохое качество произведения.
Работа моя по-прежнему протекает очень напряженно. По фильму двигается быстрее, чем по оперетте. Это объясняется исключительно производственными соображениями. Оперетту хочу сделать выдающейся по музыке и очень много нервов порчу моим соавторам, резко требуя от них всего того, что мне нужно для высокохудожественной организации музыкальной драматургии.
Фильм «Счастливого плавания»14 я видел, и он мне понравился. Но, Раинька, обязательно прочитайте Эльмара Грина. Это здорово!
На улице начинается та пора, которая заставляет меня замыкаться, сознательно не замечать страшного и быстрого умирания природы и жить одной надеждой, что еще будет весна, еще будут деревья, покрытые клейкой, пахучей зеленью, еще будут ландыши и сирень, еще будет то солнце, которое одинаково является им для Вас и для меня.
Крепко целую Вас, моя Рая, и желаю Вам самого лучшего. С нетерпением жду Ваших писем.
Ваш И. Д.
1 декабря 1949 г.
Раиса, дорогая! Вы написали письмо и умолкли. Почему такая приверженность закону взаимности при оборачиваемости писем? Давайте не будем обязательно дожидаться ответов друг друга. Конечно, Вы тратите, как и я, на письма некоторое время, которое с пользой могло бы быть потрачено на что-нибудь другое. Но ведь абсолютного «вакуума» у нас не бывает. Всегда что-то одно неизбежно вытесняет другое. Но мне думается, что в настоящий момент именно я должен пользоваться некоторой привилегией в переписке. Я уже писал Вам об огромном напряжении, с каким мы все, авторы «Веселой ярмарки», торопимся выпустить фильм к сроку. Учтите также, что существует очень деловая переписка, вынуждающая меня иногда садиться за короткие ответы моим деловым адресатам. Секретаря у меня давно уже нет. Поэтому выходит так, что для душевной беседы не соберешь ни мыслей, ни времени, ни сил. Вместе с тем именно в период большой творческой работы мне необходимы Ваши конвертики.
Кстати, отвечаю на Ваш вопрос. Он, как это ни странно, связан со всей системой моей жизни, о которой расскажу при встрече. Пока же ограничусь тем, что скажу так: на Можайском шоссе15 вся моя личная жизнь, переписка и все остальное находится вне всякого контроля и вмешательства. А живу я все там же на Можайском шоссе, в тесной 48-метровой квартире, предоставленной мне Министерством путей сообщения в начале 1945 года. Кратко скажу также, что моя «система» жизни, бредовая, тяжелая, раздирающая, вместе с тем дает мне почти неограниченную свободу действий, мыслей, личной жизни, полное невмешательство в мой внутренний мир, остающийся только моим личным делом. Я к этому привык за многие годы. Но эта привычка таит в себе массу опасностей. Вот и все, что пока скажу Вам.
Вместе с моей всегдашней радостью, связанной с Вашими письмами, я хочу Вам сейчас передать мое настойчивое желание, чтобы Вы немедленно разыскали №№ 9 и 10 «Нового мира» и прочитали первую часть романа Каверина «Открытая книга». Так как теперь очень редка настоящая литература, то есть литература высокого, мастерского класса, то Вы поймете, почему я с величайшим удовольствием, отрывая часы у своего сна, прочитал это произведение. Как иследовало ожидать, вокруг этого романа началась туманная пляска. Очевидно, автор недопустимо отступил от привычной рецептуры и схемы. Беспрецендентно то, что в «Известиях» появилась уже статья о неоконченном и недопечатанном романе. Статья называется «Нераскрытый образ». Весьма неубедительное критическое брюзжанье еще более укрепило мое превосходное мнение об этом романе. Но… увы, уже в № 11 журнала продолжения романа не замечено. Полагаю, что, в лучшем случае, автору приходится сейчас вставлять в роман то, что ему не хочется, и выбрасывать оттуда то, что написано кровью его сердца. Sic!16
Разрешите, Раинька, на этом закончить мое письмо и перейти к партитуре «Кубанской пляски», запись которой назначена на послезавтра.
Крепко целую Вас и обещаю писать при малейшей возможности.
Ваш И.Д.
Р.S. Зима наступила! <…>
Р.Р.S. Я написал две совершенно необычные песни о Сталине. Посмотрим, как будут они встречены. Ведь они тоже вне «схемы»17.
23 декабря 1949 г.
Дорогая Рая! Вместе с Вашим письмом, нарушившим условленное молчание, и я закончил период напряженной работы над музыкой «Веселой ярмарки». В Вашей жизни появились новые важные заботы, которые надо решать таким образом, чтобы все было хорошо. Это, конечно, весьма малоостроумный совет, но, право же, я больше ничего не могу Вам сказать, так как мало осведомлен о Ваших житейских и бытовых делах.
Мне только казалось, что положение самостоятельно и изолированно живущего человека было для Вас очень положительным фактором. Одиночество, говорят, плохо. Но это относится к одиночеству душевному, а не житейскому. Одиночество, по-моему, раскрепощает волю, разум и дух, освобождает от десятков бытовых мелочей.
На Ваших письмах, если хотите знать, лежала всегда печать вот именно такой свободы мысли и чувств, распоряжения своим временем и чувством. Поэтому если бы у Вас нашлась возможность обеспечить матери покой и уют вне сожительства с Вами, то это было бы для Вас лучшим решением этого безусловно серьезного вопроса. Но, конечно, прошу мой совет не очень близко принимать, так как, повторяю, я исхожу из абстрактных рассуждений. Жизнь может диктовать другое.
Вы можете себе представить, как приятна радость свершения, когда становится вдруг тихо во всем существе, когда не звенят в голове звуки тем, иногда с мучительным напряжением притягиваемых из каких-то глубин мысли только потому, что завтра в таком-то часу обязательно, во что бы то ни стало, надо это написать.
Я очень люблю творческую работу, и чем она напряженнее, тем радостнее становится моя жизнь, тем плотнее наливаются кровью мои артерии. И все вокруг замечают этот действительно высокий тонус моего настроения и необычный блеск моих глаз. У меня часто спрашивают, сколько я выпил, в то время как я маковой росинки не имел во рту. Вместе с тем работа для кино очень мучительна потому, что все свое творческое вдохновение приходится вкладывать в строгий метраж, в определенное количество минут и секунд. Часто появляется хорошая, счастливая тема. Пускаешь секундомер и… увы! То больше требуемого, то меньше! Приходится пилить себя, резать или, наоборот, увеличивать первоначальный замысел, а иногда и калечить его. Пожалуй, работа в кинокартине есть самоотверженный, творческий подвиг во имя общего целого. И, во всяком случае, эта работа требует высокой техники и сноровки.
Но все уже позади! Теперь я хочу, не остывая, ринуться на оперетту. Тут я полный хозяин! Работу по оперетте я забросил, и теперь надо снова окунуться в иную атмосферу чувств, образов и переживаний. Но я сейчас полон сил и настроения, и мне кажется, что справлюсь с трудностями. Главное, чтобы мне дали возможность работать!
Между делом я написал две песни, посвященные 70-летию Сталина: «Письмо матери» и «Окрыляющее слово». Песни эти произвели переполох по своему неожиданному решению темы. Певцы и певицы испытали род нервной горячки в погоне за клавирами. Успех этих песен очень значителен, что меня радует. Не посчитайте меня нескромным, если я скажу, что это — злоба дня нашей концертной эстрады. Но, конечно, на пути этих песен выросли разные препоны в лице всяких строгих дядь и теть, которые в своих привычных инструкциях не предусмотрели такого оборота решения творческой темы. Дело в том, что многие в публике умиленно вытирают глаза. Дело также в том, что в музыке нет ни одного громкого аккорда, ни одной высокой ноты. Как же в самом деле поступить чиновникам с песней, где старая мать пишет Сталину письмо из Руана и говорит:
И пусть Вы не верите в бога,
Но я каждый день, признаюсь,
В своей комнатушке убогой
За Ваше здоровье молюсь.
Как быть с непредусмотренным в сих торжественных случаях богом? Как быть с простотой песни, которую проф<ессор> Гнесин публично назвал классической? А где громкие аккорды в басах? И вот в то время как публика орет «бис», на радио снимают эти песни с праздничных передач и вот уже больше недели советуются в ЦК партии, как поступить с богом.
Чтобы прикончить эту возню я, кажется, возьму и напишу Сталину.
Но во всяком случае, чем бы это ни кончилось, порадуйтесь за Вашего Дунаевского, который иногда выпускает еще свои творческие клыки. Боже мой, сколько людей за последние годы радовались тому, что, как им казалось, Дунаевский исписался! Торжествовали они рано. Изредка я бью их по голове весьма ощутительно. Почему изредка? Потому что здесь много «потому что». И прежде всего потому, что мне надо выпускать в свет только хорошее. Срывов мне не прощают. Я думаю, что «Веселая ярмарка» явится очередным ударом, хотя, пожалуй, уже все убедились в том, что причислять меня к творческим трупам еще рановато.
Мы с Вами на эти темы еще поговорим.
Москва грандиозно отпраздновала 70-летие И.В. Сталина. Мне как творцу надлежит видеть в событиях окружающей жизни ту романтику, которую, может быть, не все ощущают. Но не надо здесь никаких романтических взглядов, чтобы сказать, что Сталин является величайшим человеком не только нашей эпохи. В истории человеческого общества мы не найдем подобных примеров величия и грандиозности личности, широты популярности, уважения и любви. Мы должны гордиться, что являемся его современниками и пусть крохотными сотрудниками в его деятельности. Как часто мы (особенно молодежь) забываем, что одним воздухом дышит с нами, под одним с нами небом живет Сталин. Как часто у нас кричат: «Дорогой, любимый Сталин!», — а потом уходят в свои дела и пакостят на работе, в жизни, в отношениях к людям, друзьям, товарищам. Сосуществование со Сталиным требует от его современников безграничной чистоты и преданности, веры и воли, нравственного и общественного подвига. Сама жизнь Сталина является примером такого подвига во имя лучшей жизни на всей земле.
То, что я пишу, не есть «политика». В нашей переписке она отсутствовала. Я пишу об этом как человек и член нашего общества, и мне хочется, чтобы поскорей из него ушло все то, что до сих пор мешает нам жить и видеть будущее так же ясно, как его видит Сталин. А дурного еще очень много, и, мне кажется, главным образом, потому, что люди бьют себя в грудь, а под нею совсем нет горячего биения сердца.
Позвольте мне на этом прервать наш разговор. Рука, уставшая от нот, еле слушается. Целую Вас крепко, мой друг, и желаю Вам благополучия и покоя.
Ноты «Каким ты был»18 обязательно вышлю Вам.
Ваш И.Д.
31 декабря 1949 г.
Мой милый друг Рая! В последний день 49-го года я хочу написать Вам, что этот уходящий год в моей личной жизни имел весьма знаменательный факт. Я говорю о той личной жизни, которая содержит в себе «шкатулку» с желаниями. И вот, забравшись в эту невидимую шкатулку, я пожелал снова вернуть нечто светлое и хорошее, с чем были связаны далеко ушедшие годы. И это мое желание исполнилось! Это произошло в 1949 году. Сначала немного надуто и сумрачно, немного настороженно и недоверчиво, чуть-чуть поскрипывая, как бы нехотя, поворачивалось ко мне вот это самое, что я хотел. А потом совсем повернулось, заулыбалось весело, широко и доверчиво пошло навстречу, казалось бы, исчезнувшей дружбе. Вы догадались, конечно, о чем и о ком я говорю. <…>
<…> Вы неверно восприняли мои слова о творческом процессе. И трудности, которые приходится преодолевать, вовсе не должны влиять на характер впечатления. Это — не обнажение, не черный ход, не кухня. Все то, что я Вам писал, находится целиком в области творчества со всеми его муками и путями, извилистыми, как горная тропа. Представлять себе творчество музыканта как праздник неверно уже хотя бы потому, что иногда такой «праздник» остается праздником лишь для самого автора. Правильнее другое: через муки, сомнения, утверждение и разочарование, трудности и т.д., через все то, что составляет черты любого высокого творчества в любой области человеческой деятельности, — дать праздник тем, для кого ты все это делаешь. На этом и покончим с этим вопросом.
Я очень рассмеялся, когда прочитал Вашу цитату из стихотворения Алымова: «Тихий ветер лег на крыши». А на самом деле:
Тихий ветер легкокрылый,
Теплый вечер мая…
и т.д.
Это, Раинька, действительно «Приходи скорей» — девичья песня из «Нового дома». Музыка этой песни принадлежит нижеподписавшемуся, который очень рад тому, что эта песня тронула Ваше сердце.
И вообще позвольте Вам заметить, что я не понимаю, как это Вам может быть безразлично, кто автор этой песни? Я требую, чтобы при слушании любой хорошей песни Вы желали прежде всего, чтобы она бьиа моей. И только убедившись в том, что она, к сожалению, не моя, Вы можете допустить, что и у других композиторов могут случаться удачи. Вот как! Видите, и я становлюсь деспотичным и требую слепого поклонения. Но шутки в сторону! Я искренне радуюсь появлению хорошей песни, но эти радости, увы,, очень редки, так как хорошие песни стали редкостью.
Мой друг! Отвечая мне на ту часть письма, где я пишу об одном великом человеке нашей современности, Вы побоялись, что я назову Вас обывательницей. Нет! Я спорить с Вами не стану. Я только думаю, что вы ошиблись, написав, что понимаете и принимаете это разумом, а не сердцем. Разум именно сказывается у Вас там, где Вы начинаете рассуждать о жизни и ее различных проявлениях. Под жизнью в данном случае, очевидно, следует подразумевать только бытовые ее проявления, только то, с чем сталкивается человек нашего общества. Я очень хорошо знаю жизнь, несмотря на то, что я сам в силу моих материальных возможностей не сталкивался с теми трудностями, с которыми приходится сталкиваться огромному большинству людей. Вы неверно ссылаетесь на нас, людей старшего поколения, которые, дескать, умеют сравнивать прошлое с настоящим. Я бы сказал наоборот: именно мы — люди двух эпох, видевшие и старое и новое, знающие и то и другое, имеющие, что вспомнить, — именно мы часто ошибаемся в самом методе сопоставления. Мне кажется на основании моих наблюдений, что люди, родившиеся в эту, советскую эпоху, умеют лучше, чище, непосредственнее оценивать современность. У них нет «груза воспоминаний» и совершенно ненужных сравнений.
Я жизнь понимаю шире, выше. Я это хорошо понял за границей, когда был в Чехословакии. Даже в этой исключительно дружественной стране, где каждый русский — желанный гость и друг, — даже в этой стране мне было необъяснимо пусто и грустно (1946 г.), и меня очень тянуло домой, сюда. Есть что-то неповторимо высокое в нашей стране, в нашем обществе. Вы правы: многое неприемлемо для пытливых умов, жадных сердец и т.д. Рецензия на «Открытую книгу» нам с Вами не по душе. Но ведь не эта рецензия определяет и нашу жизнь, и все ее содержание. И не стихи Симонова о Пушкине, которые могут нравиться и не нравиться. В нашей жизни, в нашем обществе, у любого самого простого человека есть цель, ради которой он имеет право жить, работать, добиваться преодоления трудностей. Это очищает, освящает все человеческое существование, несмотря на трудности и лишения. Поднимите свой взгляд выше, и Вы увидите грандиозное переустройство. Вы увидите огромнейшие идеи, устремленность к высокому и прекрасному будущему. Эта устремленность и цель — есть благо подавляющего большинства человечества, производящего все человеческие, все культурные ценности. Стремление к этому благу уже есть подлинная свобода и раскрепощение мысли, потому что истинно прекрасное заключается только в общечеловеческом благе. Понятие свободы, с точки зрения той омерзительной и похабной культуры, которая проповедует человекоистребление, атомную войну и эксплуатацию человека человеком во имя наживы одних немногих и нищеты множества — ведь это понятие свободы уже само по себе уродство.
Мы живем в суровое время и в суровой стране, которая долгое время одна боролась со всем миром и теперь главенствует в решающей дискуссии между социализмом и капитализмом. В деле нашего общего воспитания имеются резкости, происходящие только от желания получше защитить душу советского человека от проникновения всяческих ядов и бактерий. Враг очень силен, он не сдастся без сопротивления, он борется, хитрит, он проникает во все щели, которые плохо прикрыты нашим сознанием. Вот почему возникают рецензии, которые с первого взгляда противоречат нашим чисто эстетическим взглядам. Это все мелочь, будет ли «Открытая книга» или она закроется. Мелочь, пойдет ли моя песня с таким или другим текстом. Важно, что нас всех направляет могучая воля и что эта воля стремится к благу человечества, то есть к истинно прекрасному. Трудностей жизни, Раинька, никто не сбрасывает со счетов. Но больше всех разоренная и изувеченная страна раньше всех и быстрее всех становится на ноги. Жизнь улучшается с каждым днем. Народ самоотверженно трудится ради всеобщего благополучия. Могут ли любые трудности советского человека идти в сравнение с беспросветной безнадежностью миллионов людей, безжалостно выбрасываемых капиталистической машиной за борт жизни?
Извините меня за маленький урок по политике. Я не агитатор, я — беспартийный композитор. И, во всяком случае, имеющиеся уродства нашей жизни и общественных отношений, я не склонен приписывать и отождествлять с тем, о ком я Вам писал.
Кончаю! Примите, Рая, мои самые сердечные новогодние пожелания. Крепко целую Вас и желаю Вам счастья.
Ваш И.Д.
Мороз у нас вдруг нагрянул так, как будто он спешит компенсировать себя за все теплое время. Вчера и сегодня 25-27 градусов. Но уже к вечеру он обессилел и сжалился над бедными москвичами.
Р.S. Я очень рад Вашим научно-литературным успехам. В Вашей гордости есть отражение именно того, о чем я писал на предыдущих страницах.
idem19
4 января 1950 г.
<…> Новый год начался усиленной и интересной работой над опереттой «Летающий клоун»20. Пожелайте мне успехов. За эти дни я написал лирическую сцену любви такую, какой, пожалуй, еще по размаху и обширности музыкальных форм в опереточной литературе никогда не было. Но я, кажется, начинаю преждевременно хвастать.
Будьте здоровы, Раинька! Желаю Вам всяческих успехов И всегда с нетерпением жду Ваших строчек.
Ваш И.Д.
17 января 1950 г.
<…> Вы просили меня рассказать содержание «Клоуна». Если допустить возможность пересказа музыкального спектакля, где многое заложено в музыке, в ее темах, развитии, стиле, то дело вкратце сводится к следующему.
Ирина и Максим в числе прочих своих друзей и приятелей окончили цирковое учебное заведение. Перед ними путь к артистическому совершенствованию, путь в трудную и чеканную цирковую жизнь. Максим — сын знаменитого клоуна Молодцова, баловень, которому, благодаря его личным способностям и имени отца, все дается легко. Он любит Ирину и любим ею. Весна. Яростно цветет сирень. На даче Молодцова вечеринка по случаю окончания цирковой учебы. Весело! Мы знакомимся со всеми участниками сюжета. Любовный дуэт, заверения в дружбе, широкие планы будущей совместной жизни и работы в цирке. В разгар веселья -весть о кончине отца. Завещание отца — быть всегда на высоте профессионального мастерства, честно служить искусством народу.
Второй акт — манеж цирка. Ирина и Максим под куполом. Происходит неладное. Максим забыл дисциплину цирковой работы, самоуверенно тщеславен, не слушает советов. В результате — резкое снижение качества номера, чуть было не погубившее его партнершу — Ирину. Конец представления. Возмущенные поведением Максима товарищи и друзья требуют, пока не поздно, одернуть Максима. Эпизоды соответствующего содержания. Ирина резко критикует Максима (публично). Максим поражен тем, что Ирина, его Ирина, также «против него». Разрыв с Ириной, якобы не понимающей, что такое любовь. Разрыв с Ириной и как с партнершей («Я таких найду, сколько угодно. Все захотят работать с Молодцовым!»).
Он уезжает в деревню к сестре старого друга его отца. Он еще покажет всем, кто такой Молодцов!
Деревня. Максим много работает. Но, лишенный любви и дружбы, он теряет опору в работе, у него ничего не получается с задуманным номером. Он начинает пить, сползает с колеи. Он тоскует по Ирине, боясь из ложного самолюбия признаться в этом самому себе. А деревня живет своей жизнью. Мы встречаемся с замечательными людьми, замечательными чувствами. Ко всему этому присматривается, прислушивается Максим, постепенно начинающий понимать, в чем его ошибка и что такое подлинная любовь, подлинная дружба, беспощадная во имя высших человеческих целей.
В деревню приезжает цирковая бригада для обслуживания уборочных работ. Здесь всякие встречи и эпизоды, назначение которых — показать живительное проникновение простой жизни в искусство.
Дальше, собственно говоря, уже трудно рассказывать. В конце концов Максим «прозревает», возвращается в родной коллектив и создает с Ириной замечательный номер.
Таким образом, тема пьесы — право любящего, обязанность любящего на самую нелицеприятную критику любимого.
«Подтема» — жизнь и искусство.
Вчера, мой друг, я проиграл в театре свои первые девять номеров музыки. Чтобы не прослыть хвастуном, предлагаю Вам запросить театральное руководство об их мнении. Не забывайте, что передо мной стоит нелегкая задача — оставаться хотя бы на уровне «Вольного ветра». Кажется, если дальше так пойдет, я эту задачу одолею.
* * *
Я очень расстроен, Рая! «Кое-кто» смотрел «Веселую ярмарку», остался очень доволен картиной, но «посоветовал» переменить название. Картина отныне называется… «Кубанские казаки». Феноменально, но факт! Хорошенькое название для веселого, музыкального фильма…
* * *
Программа проведения моего юбилея — довольно обширна. 28-го — чествование в Союзе. 29-го — в 10 ч. 30 м. веч<ера> концерт по радио. 31-го — концерт по радио, дальше открытые концерты в Зале им. Чайковского, в Колонном зале, масса всяких творческих встреч. Ну а 30-го, то есть в самый мой день — дома, пьем!
Вероятно, концерты будут и в Ленинграде (под моим управлением!). Ленинград — ведь это город моего подъема, моего расцвета! В общем, волнений предстоит много.
Раинька! На этом позвольте мне закончить письмо.
Крепко Вас целую и нежно Вас обнимаю.
Ваш И.Д.
Р.S. Почему вы «т» и «б» пишете одинаково? («Он рабобает»).
Р.Р.S. Какими духами Вы душитесь, что их запах присутствует на всех Ваших письмах? Мой маленький сын пошел в меня. Позавчера, после своих имянин <так в тексте. — Н.Ш.>, он сказал, что ему больше всех гостей понравилась Оля — «от нее пахнет хорошими духами». Эстету всего 5 лет! Оле — тоже!
Р.Р.S.S. Так, в конце концов, Катаев написал хороший или плохой роман? И где правда в «Правде» — от 8/1 или 16/1?
Р.S.S.S.S.S.S. Спокойной ночи! Мороз — 30 градусов! Мне ужасно жалко милиционера, стоящего на перекрестке слева от окна моего кабинета («катинета»).
31 января 1950 г.
Дорогая Раинъка! Сейчас только начинаю приходить в себя после бурных дней, связанных с юбилеем, дней, стоивших мне нервов и здоровья своей суматохой, волнениями, переживаниями и т.д. Все это позади…
Как Вам рапортовать? Вы просили очень подробно все рассказать, но мне кажется, что подробности юбилеев столь похожи друг на друга, что на них останавливаться не стоит. Внешне все обстояло очень хорошо. Масса приветствий, телеграмм, адресов, теплых слов, признаний. Полный зал, секретариат в своем полном составе. Самое главное — теплота, радостное настроение. Таковы внешние черты. Что самое главное из внутренней сущности торжественного вечера? Вот тут мне хочется остановиться на одной важной черте. 28-го января через меня, через мою работу, через мои успехи и достижения советская общественность ПОКЛОНИЛАСЬ ПЕСНЕ, ПОКЛОНИЛАСЬ МУЗЫКЕ МАСС. Десятки лет люди кривлялись, что-то кричали, объявляли гениальным то одно, то другое музыкальное сочинение, сегодня поклонялись одним богам, чтобы назавтра от них открещиваться. А в это время скромно, порой непризнанно, накапливала свою силу подлинно демократическая музыка, музыка народных масс, которая шла только прямо, никуда не вихляя и не изменяя народным интересам. И так просто и ясно получилось, что мы, то есть Дунаевский и его сподвижники, являемся ведущим отрядом музыки. Так просто получилось, что я, более чем кто-нибудь, создал прочный мост между двумя крыльями музыки, уничтожив ее деление на «высокую» и «низкую». Так наглядно получилось, что моя музыка — это музыка всенародная и что советской музыке нет иного пути. И Дунаевский, сочинитель «песенок», легких вальсов, оперетт оказался передовым строителем советской культуры. Это признание очень важно, даже если кое у кого оно с трудом вырвалось из горла. И это признание является моим торжеством, торжеством моей громадной и неустанной трудовой деятельности. Если бы Вы, Раинька, взглянули на выставку, посвященную моей жизни, то Вы поняли бы, что я кое-что сделал в своей жизни. Она не прошла зря. Если бы Вы слышали выступления, то Вы поняли бы, что я однажды уже Вам сказал: под мою работу заложена большая народная любовь, и ее не вырвать! Ничего со мной поделать нельзя. Старались, не выходило. Больно мне, обидно и сейчас, что советская пресса ни одной строчкой до сих пор не обмолвилась о моем юбилее. 29-го в «Правде» помещен портрет Зинаиды Кротовой, новой абсолютной чемпионки по конькам. К портрету дан большой очерк о первенстве. Кто же мне ответит на мой горький вопрос: неужели это было важнее моего 50-летия, юбилея композитора, который, как гласили приветствия, является «запевалой советского народа»? Что же это такое? Кто ответит мне на это? Невоспитанность? Хамство? Сознательное и преднамеренное нежелание афишировать непомерно популярного художника? Плохая организационная работа Союза?
И я глотаю эту обиду, как глотал обиды много раз за последние годы. Иногда хочется все это бросить к черту, уединиться, замолчать. Но я всегда находил и теперь найду силы справиться с этой обидой. Не хочется думать о плохом, иначе жить и работать будет трудно. Могу только сказать, что Исаковскому к 50-летию, которое отмечается завтра, уже сегодня преподнесли орден Ленина. Мне исходатайствовали звание Народного артиста, но, как видите, пока этой ложки, которая дорога к обеду, не принесли. Трудно, очень трудно со всем этим согласиться. Довольно об этом.
Вчера, в день своего рождения, был в своем кругу. Было очень тепло и хорошо. Все эти дни промчались как в угаре. Было много пито и проедено.
Очень большое удовлетворение дал мне концерт по радио 29-го, которым я сам дирижировал. Овации и любовь оркестра, хора, исполнителей-солистов много радостного приносят мне как автору. Слышали ли Вы этот концерт? Все говорят здесь, что он был великолепен.
<…> На счет «пифагорейцев» скажу Вам по-житейски: звонил мне Ленинградский Радиокомитет — он очень хочет меня заполучить для концертов. Ленинград — это слишком большое место в моей жизни. И Вы сами поймете, что я не буду очень «ломаться», если меня туда пригласят. Важно, чтобы мне были предоставлены все средства для настоящего, хорошего концерта. Самое главное — время для подготовки. Завтра напишу туда, как обещал.
Крепко Вас целую, моя Раинька.
Жду Ваших писем.
Ваш И.Д.
12 февраля 1950 г.
Дорогая Рая! Вы, вероятно, очень удивлялись, не получая моих писем после Ваших, таких больших и значительных.
Но я сам не знаю, что творится со мной последнее время. То ли здоровье не в порядке (а я не люблю лечиться и не люблю узнавать, что у меня там, внутри), то ли бесят и нервируют меня многие обстоятельства, о которых скажу лично. Во всяком случае, я сейчас абсолютно не в форме, не в обычной своей тональности, поэтому и настроение плохое, ничего не хочется делать, какая-то нервозность в отношении к окружающим людям, что заставляет меня глубоко страдать.
Угнетают меня и неполадки в работе над «Клоуном», возникающие то ли от собственного бессилия решить трудные музыкальные задачи, то ли от неподатливости материала, вызванной несоответствием между моими требованиями и возможностями моих соавторов. Ужасно то, что люди ждут от меня чего-то необыкновенного, и я волей-неволей должен пыжиться, тужиться, сомневаться, переделывать, отбрасывать то у себя, что могло составить честь любому другому композитору. А самое главное, что я лишен права на среднее качество. Одни на меня смотрят с надеждой и верой, другие, затаясь, поджидают, когда я шлепнусь, чтобы подтолкнуть меня ближе к яме. Кому из коллег может нравиться стихийно вспыхнувшая в зале овация по моему адресу, когда докладчик об итогах оперетты за 1949 год сказал, что Дунаевский в сто раз выше по мастерству Кальмана и Легара вместе взятых? Это не нравится, кстати, и мне, ибо признание такого допущения создает взгляд на меня как на опереточного «мэтра», которому ошибки не будут прощаться. А между тем, ошибаться сейчас обязательно нужно. Вы не смейтесь! Мы в искусстве решаем такие невероятные задачи, что если ошибки могут быть не замечены сегодня, то завтра их обязательно заметят, ибо их вытянет наружу само развитие жизни. И в «безоблачно ясный» мир опереточного искусства вторглись те же явления, те же требования, те же принципы, которые свойственны всему фронту искусства. Я слишком хорошо это понимаю, чтобы писать для оперетты просто приятную, просто веселенькую музычку. И вот иногда меня покидают и силы, и желание, и уверенность в том, что ты хорошо и правильно делаешь. Наше искусство находится на том страшном перепутье, когда мы хорошо уже знаем, что плохо и не нужно, но когда мы еще не знаем, как сделать хорошо и нужно. Именно в этом заключаются причины ошибок и срывов даже у талантливых людей.
Но я увлекся темой, которая, видимо, не случайно и помимо моего желания появляется в нашей переписке. Я оставляю ее, чтобы поговорить о другом.
<…> Так позвольте, Раинька на этой шутке21 закончить письмо, пока я снова не насупился в предвидении нового «очаровательного» московского моего дня с его дурацкой мотней, хотя сегодня и воскресенье. Надо сниматься для экспорт-фильма, надо опять встречаться с авторами и, что самое ужасное и чего до ужаса не хочется, надо вечером на «Вольном ветре» быть объектом чествования всей труппы, которая из-за отъезда в Ленинград не могла своевременно это сделать.
Ваш И.Д.
21 февраля 1950 г.
<…> Что такое экспорт-фильм и где Вы его можете увидеть?
Мой друг, Вы невежественны, как рядовой советский поэт. «Экспорт-фильм» — это учреждение, отдел Министерства кинематографии, занимающийся экспортом наших фильмов. Увидеть это почтенное учреждение со всеми его сотрудниками Вы можете в Москве. Но специально приезжать для этого я не советую.
Я Вам писал, что ездил сниматься для экспорт-фильма. Правильно! Это было необходимо для их рекламы, которую они готовят для выпуска «Кубанских казаков» за границей. Единственная моя ошибка, что я не взял слово «Экспорт-фильм» в кавычки. Это дает возможность Вам оправдаться в невежестве и обрушить на мою лысую голову град упреков.
Засим целую Вас крепко и жду Ваших писем.
Ваш И.Д.
1 марта 1950 г.
Дорогой друг мой, Раинька! Когда я был маленьким и жил в Харькове вне дома, то есть вне родной семьи, мой покойный отец всегда писал мне письма, излагая свои указания и советы под номерами. Так, например, когда приближались рождественские или пасхальные каникулы, он неизменно перечислял:
1) Не прыгать в вагон на ходу поезда.
2) Не пить сырой воды.
3) Не переходить из вагона в вагон во время хода поезда и т.д.
Смешно мне тогда было, но как бы дорого я сейчас заплатил, чтобы отец был жив и давал мне свои ласковые номерные указания! Но я уклонился от своей цели. Я вспомнил эти отцовские письма, так как собираюсь начать <свое> письмо с перечислений. Итак:
1) Мое предыдущее письмо вовсе не было ядовитым, и Вы, видимо, не учуяли его <подлинных> интонаций.
2) «Ядовитость» в моем обращении с людьми действительно имеет место, но никак не является показателем моего хорошего настроения. (Кстати,мое перо часто спотыкается. На страницах получилась совершенно не свойственная мне грязь. Прошу прощения — я очень устал).
3) <…>
4) Плохие либретто мне действительно приходилось и приходится читать, но это не влияло на мой литературный стиль. Я серьезно полагаю, что если вы недовольны этим стилем, то это скорее вина той литературы, которую приходится читать. В качестве примера я могу порекомендовать Вам прочитать в первом номере «Нового мира» роман Добровольского «Женя Маслова». Нужно обладать большим литературно-художественным иммунитетом, чтобы по прочтении не заразиться косноязычием. Кстати, читая «Женю Маслову», я думал почему-то о Вас.
5) «Вольный ветер» в Ленинграде идет с такой частотой, что я очень опасаюсь, что не смогу отпраздновать с театром 200-е представление. То ли дело в Москве: 12 февраля было 125-е представление. Я обещал театру, что 150-е представле ние буду дирижировать сам. Надеюсь, что к тому времени они забудут мое обещание («Ветер» идет здесь 4-5 раз в месяц) и избавят меня от сомнительного удовольствия.
6) По поводу перечисления Ваших несчастий могу только сказать: дай бог, чтобы Вас посещали только такие несчастья и такое горе.
7) Вы имеете, вернее обладаете способностью, много написать в письме — и в сущности написать мало. Предвижу, что, со свойственным Вам неуважением к старшим, Вы постараетесь вернуть мне мой упрек.
Но хочу напомнить Вам, что раньше я никогда не отвечал на Ваши письма в буквальном смысле. Я всегда писал письма, отталкиваясь от каких-то своих мыслей, иногда имевших отношение к Вашему последнему по сроку получения письму, иногда и не имевших этого прямого или косвенного отношения. Но Вы несколько раз изволили заметить мне, что я не отвечаю на те или иные Ваши вопросы и даже стали вести им счет. После этого я решил добросовестно по пунктам отвечать Вам. Вы довольны?
4 марта 1950 г.
Дорогая Рая! Я отправил Вам позавчера письмо, получив Ваше по поводу «Кубанских казаков».Мое письмо будет кратко, так как прежде чем отвечать Вам на тему о ценности картины, мне хочется знать причины, по которым Вам не понравилась картина.
Я не скрою от Вас, что в первый раз был раздосадован Вашим письмом. Не потому, что Вы в своем мнении о картине оказались удивительным исключением, а потому, что я с изумлением впервые увидел странное и непохожее на Вас легкомыслие в суждениях и оценках. В сущности, из Вашего письма можно понять только Вашу идиосинкразию в отношении к Ладыниной, что, конечно, очень мало для серьезной оценки большой и значительной работы целого коллектива. Если эта идиосинкразия заслонила от Вас все остальное, то я только могу судить о несерьезности и поверхностности Ваших оценок. Если бы мне это писал кто-нибудь другой, а не Вы, я не обратил бы ровно никакого внимания. Мало ли что? Ну, не понравилось! Но от Вас мне хотелось бы большего. И прежде всего — серьезного! Может быть, веселая компания развлекала вас злободневными анекдотами, отвлекавшими Вас от экрана. Иначе трудно понять, как Вам могло стать скучно с первых кадров, являющихся по общему признанию одними из самых замечательных, что создавалось в нашем кино.
Ваш совет «работайте лучше с Александровым» звучит настолько неуважительно ко мне, что мне остается предположить, что Вы забыли основы дружбы, которая не могла Вам позволить так писать мне после того, что я Вам писал по поводу своей работы над этим фильмом. Именно дружба ко мне, именно то волнение, с которым я писал музыку и о котором Вы знали из моих писем, должны были заставить Вас проверить свои впечатления, проанализировать их, а потом уже писать мне серьезно, осторожно и глубоко, как полагается в тех случаях, когда веришь в то, что твое мнение является важным и ценным для человека, которому ты пишешь.
Вы, очевидно, сами не уважаете своих впечатлений и позволяете мне их не уважать, если прибегаете к столь «очаровательно-пустяковому» стилю изложения, какой Вы допустили. Это на Вас очень непохоже, и это меня глубоко огорчает. Мне даже не о чем с Вами спорить. Не могу же я всерьез принимать Ваше сравнение с «Волгой-Волгой» — плохой картиной, державшейся только на ряде броских музыкальных номеров, картине, свидетельствующей о полном незнании жизни, строившейся на выдуманных ситуациях и американских трюках с ломающимся пароходом. И это Вы приводите в пример?
Да! «Волга-Волга» — «веселая» картина. Такого веселья с проваливающимся пароходом Вы ищете в искусстве?
Если Вы захотите мне объяснить серьезно и по-настоящему, что Вам не нравится и почему Вам не нравится в «Кубанских казаках» то или иное, я буду очень рад по-серьезному спорить или соглашаться с Вами. Если Вы этого не захотите, я охотно забуду, что получил Ваше письмо и порву его.
Желаю Вам, Рая, всего самого лучшего.
Ваш И.Д.
10 марта 1950 г.
Дорогая Рая! Это совсем не страшно, что некоторые недоумения и неясности могут на короткое время отбросить двух вполне приличных людей друг от друга. Беда, если взаимное непонимание принимает затяжную форму.
Я совершенно не понимаю, почему Вы пишете о каком-то кризисе наших отношений, об испытаниях, постигших нашу дружбу. Это и преувеличенно и неверно.
Я получил Ваши два письма. По поводу «Кубанских казаков» я сейчас говорить не буду. Вы вскользь заметили, что можете много писать о том, что Вы ищете в искусстве и что Вы от него ждете. Это очень интересно, и я буду ждать случая, когда Вы сочтете возможным «этим многим» со мной поделиться. Может быть, мне тогда станут ясными и Ваши впечатления о фильме. Пока же я провозглашаю классический лозунг: «О вкусах не спорят». И умолкаю, предоставляя времени и случаю возобновить нашу дискуссию, которая, по всей видимости, упирается во вкус и мировоззрение. Мне только очень хотелось бы видеть в Вас передового и прогрессивно мыслящего человека, не слишком отягченного обывательскими формулами и предрассудками. Тогда нам будет легче столковаться.
22 марта 1950 г.
Дорогая Рая! Никакого «железного занавеса» вокруг моих творческих дел я не воздвигал. Просто получилось так, что мои мысли в последних письмах к Вам были отвлечены иными темами. Да и писать о чем-либо новом не приходится.
Работа над «Клоуном» медленно и со скрипом двигается… назад. Существовавшая довольно цельная пьеса начала под действием всяких критических замечаний и советов рассыпаться, и теперь я сам не пойму, что к чему. С целью двинуть дело вперед я завтра с одним из своих соавторов отправлюсь в Дом творчества в Рузу, где пробуду дней 4-5. Пока больше не могу, так как 2 апреля, наконец, состоится мой концерт.
В Ленинграде мой концерт назначен на 28 апреля. Приеду я несколько раньше для репетиций. Кроме открытых концертов будут проведены также и несколько закрытых творческих встреч с интеллигенцией города (сюда не входит творческая встреча с химиком Рыськиной, которую Филармония не берет под свою гарантию).
Работать становится очень трудно, так как весна принесла необычайное заседательское оживление. Кроме того, мне снова поручено руководство секцией массовых жанров в Союзе композиторов. Это значит, что я опять становлюсь во главе творчества, составляющего, по крайней мере, половину всего содержания Союза. Положение в высшей степени ответственное, и иду я на это дело в высшей степени неохотно. Но, будучи членом правления Союза, отказываться не могу.
Мне очень приятно, что Вы следите за мной. Почему же Вы до сих пор не очень ясно представляли себе круг моей деятельности? Я — на виду. Меня не очень любят за резкость и прямоту суждений, но уважают, считаются и… побаиваются. Думаю, что многие были бы рады обойтись без меня в деле руководства советским <песенным> творчеством. Однако, после двух лет работы других, пришлось обратиться за помощью ко мне. Конечно, такой результат произошел не от хорошей жизни и хороших дел.
Перечислю Вам для сведения, чем я занимаюсь помимо сочинения музыки:
1) Председатель секции массовых жанров и член правления Союза композиторов.
2) Зам. председателя музыкальной секции ВОКСа.
3) Зам. Председателя музыкальной секции Дома кино.
4) Член редсовета Музыкального издательства.
5) Член редколлегии журнала «Советская музыка».
6) Член худ<ожественного> совета Радиокомитета.
Кроме того, спорадически танцую еще на многих других свадьбах в виде оратора, докладчика, журналиста, публициста и др. Как видите, хорошие еврейские головы в цене. Только выплачивают эту цену неаккуратно и неохотно.
Вы, миледи, пристрастились к «Вольному ветру» и даже стали замечать некоторые детали оркестровки. Не знаю, о какой трубе в финале 2-го акта идет речь и не приняли ли Вы за трубу какой-либо другой инструмент. Вы правы, что резко и явно выделяющийся инструмент что-то должен обозначать, несет какую-то смысловую или эмоциональную нагрузку. Вероятно, так оно и есть. А может быть, трубач был пьян и слишком громко тявкнул свою партию?
Евдокимовой не слышал и слышать не хочу. Вообще «Вольный ветер» не по зубам ни одному театру. Все эти московские, ленинградские, свердловские и другие Стеллы, Янки, Клементины, Пепиты только в малой степени приближаются к тому, что должно быть.
Финал 2-го акта только дубина может провести плохо. Сами сценические положения и музыкальный материал делают этот финал почти самоигральным. Вы можете себе представить мои терзания при слушании «Вольного ветра»!
Но и «Клоун» будет трудным орешком, и я ни на одну йоту не собираюсь приноравливаться к уровню современных опереточных примадонн и стареющих героев-любовников.
Оперу, надо писать оперу! <…>
Засим позвольте с Вами попрощаться в надежде, что ко дню моего возвращения из Рузы я найду на столе у себя Ваш конвертик. Будьте здоровы и радостны.
Ваш И.Д.
3 апреля 1950 г.
Дорогая Рая! Спасибо Вам за письмо и телеграмму. Концерт вчера прошел удачно и очень меня утомил, так как при подготовке его было много всяких волнений. Условимся, что все наши разговоры, споры и рассуждения мы отложим до встречи, которая уже близка. Я приеду в Ленинград, вероятно, числа 22-го. Остановлюсь в «Европейской».
Послезавтра снова уезжаю в Дом творчества в Рузу, обстановка которого превосходно способствует работе. Так, например, за 41/2 дня моего пребывания там я сильно двинул вперед «Клоуна» и сделал столько, сколько вряд ли сделал бы за месяц в Москве. Теперь музыка оперетты «в шляпе». Я недавно играл дирекции театра свои новые номера, и они произвели настолько большое впечатление, что театр спешно перестраивает свои планы и ставит «Клоуна» вне всякой очереди. Таким образом, я сейчас должен серьезно поработать, чтобы дожать музыку до победного конца. Вот почему я снова удираю в Рузу. Думаю пробыть там дней десять.
Должен Вам сказать, что основная и мучительная трудность моей работы заключается в боязни моей делать хуже моих возможностей. Я не имею права допускать, чтобы «Клоун» был хуже «Вольного ветра». К сожалению, трудно предвидеть конечные оценки, поэтому приходится опираться на собственное оущение, которое не всегда бывает точным. Но благодаря моим стремлениям предельно творчески себя опустошать в каждой новой работе (это самомучительство мало кто понимает), мне всегда при начале новой, идущей вслед за этим работы, бывает необыкновенно тревожно, трудно уверовать в себя, пока не потечет новая энергия, новое воодушевление. Говорят, что я долго раскачиваюсь. Если бы кто знал, чего стоит мне это «раскачивание»!
С «Клоуном» долгое время было такое состояние, что я не находил опорных точек. В пьесе, очень хорошей самой по себе, не были долгое время завинчены те музыкальные гайки, которые необходимы для постройки стройного музыкально-драматургического здания. Эта неопределенность чуть не привела к разрыву моему с соавторами, так как я бушевал и требовал от них часто того, что они плохо понимали. Теперь во многом эти споры урегулированы; и если дело пойдет так же хорошо, как сейчас, то моя одиннадцатая оперетта станет вровень с «Золотой долиной» и «Вольным ветром».
Простите меня, дорогая, но на этом я письмо свое заканчиваю, так как уйма всяких дел.
Крепко Вас целую.
Ваш И.Д.
6 апреля 1950 г.
Дорогая Раинька! Сейчас раннее утро, пасмурное, теплое. Через полтора часа отбываю в Рузу работать. Вы не представляете себе, до какой степени отвратительной назойливости дошли все эти звонки, приглашения на заседания, вечера, выступления и т.д. Невозможно жить, невозможно работать! Я, который почти никогда не мог работать вне привычной мне обстановки, вне моего рояля и письменного стола, вынужден удирать, чтобы осуществлять необходимые работы по «Клоуну». Вчера, уже приготовившись уезжать, я был остановлен, правда, в этом случае действительно важным совещанием. Пришлось отложить отъезд на сутки. За эти сутки пришло Ваше письмо — единственное утешение за отсрочку. Я очень рад, что концерт Вам понравился. Во многих отношениях он мог бы быть лучше. Но я был ограничен в своих возможностях построить программу по моему замыслу. Дело в том, что я считаю организацию концерта негодной. Подробно я постараюсь рассказать в другом письме из Рузы, так как сейчас спешу Вам ответить на Ваши вопросы и кое-что сообщить новое. А так, в общем, концерт прошел очень празднично. Была масса публики, и очень хорошей. Солисты пели плохо. В этом отношении выиграли радиослушатели.
После моего концерта произошли следующие события: решив избежать ряда ошибок при организации ленинградских концертов, я поставил несколько твердых условий, которые сейчас в Ленинграде обсуждаются и, как думаю, приведут либо к отсрочке, либо вовсе к отмене моих концертов. И хотя этот вопрос связан с нашей встречей, я думаю, Вы согласитесь с моей правотой, заключающейся, главным образом, в том, что я требую:
1) Замены «микрофонных радиопевцов» настоящими и лучшими в Ленинграде вокалистами.
2) Чтобы, по крайней мере, один первый концерт состоялся в Филармонии.
3) Чтобы хор выучил столько вещей (новых), сколько нужно не им, а мне.
Дальше! Мне почти навязали очень срочную работу по написанию новой музыки к уже готовому фильму «Смелые люди» режиссера Юдина22. Музыка и постановка признаны неудачными, а «наверху» очень заинтересованы в этом фильме, который в министерских кругах называют фильмом о советских ковбоях. Для исправления недочетов фильма назначен Пырьев, привлекший меня к участию в работе. Надо за три недели написать массу музыки. Уклониться от этого угнетающего меня предложения я по некоторым причинам не мог23. Таким образом, мой друг, наша встреча повисла в воздухе. Вы опечалены или рады?
Лично я очень опечален, так как привык уже к мысли, что встречусь с Вами в апреле. Что-то и озорное, и серьезное, и любопытное, и заманчиво-эмоциональное мнится мне в нашем свидании. И мне кажется, что я не ошибаюсь, предвидя удовлетворение, а не разочарование. Давайте не будем пока загадывать. Посмотрим, что ответят мои ленинградские контрагенты.
Раинька! «Песня о Сталине» написана мною в 1946 году24. Те песни, о которых я Вам писал в свое время, не были исполнены из-за болезни солистки Александрийской, соизволившей позвонить об этом в 3 ч. дня, в день концерта. «Песню о вольном ветре» я очень люблю, но не мог исполнить, так как хор не выучил. Повторяю, все солисты пели плохо. Шеляховская пела еще хуже других. Они все годятся для микрофона или для небольшого зала.
Крепко целую Вас, моя дорогая.
Ваш И. Д.
20 апреля 1950 г.
Дорогая Рая/ И все-таки я очень огорчен, что наша встреча откладывается. Ленинград странным образом молчит, и я думаю, что молчание это симптоматично. Вы спрашивали меня в письме об отношении ко мне со стороны всех этих филармоний и их устроителей. Отношения-то хорошие, а вот изменились люди и условия. Это проявляется не только в концертном деле. Война и последующие годы сильно изменили и нарушили человеческий стиль. Так называемая трепотня стала одним из самых распространенных стилевых признаков не только личного, но и делового общения. А что такое трепотня в переводе на литературный язык? Это не что иное, как безответственность. У людей нет серьезного, горячего отношения к порученному им делу. А те из них, которые искренне хотели бы размашисто и горячо работать, — те обставлены такой сетью жестких норм и условий, что ничего не могут сделать. Поэтому все идет по-казенному, с оглядочкой, с перестраховочкой.
Вы вспомнили 1937 год и мои концерты. Но там была любовь, горячая заинтересованность. Мои концерты очень сложны по организационно-художественной подготовке. И для того, чтобы эти трудности преодолеть, нужны были любовь и горячность, темперамент и инициатива.
Кроме того, тогда не смотрели в план и не думали о заработке на концертах Дунаевского. Общественная сторона, моральная сторона превалировала над прочим. Вот почему люди <изматывались> до жалости, сваливались с ног -лишь бы было все хорошо. О какой же горячности я могу говорить теперь, если на мою важнейшую репетицию к концерту не явились три солиста(!). Когда стали выяснять, в чем дело, оказалось, что двое не были извещены вовсе (это при громадном аппарате радио), а третьему, имевшему в этот вечер открытое выступление, кто-то (так и не удалось выяснить, кто) сказал, что «вероятно (!), Дунаевский ничего не будет иметь против того, чтобы вы отсутствовали». Разве это не чудовищно? А потом сей солист в «Снова поет соловей», смотря в ноты, умудрился бухнуть третий куплет вместо второго и спел два раза его, нарушив, конечно, весь сюжет вещи. Вы думаете, что кого-нибудь это интересует?
Мой концерт переносился трижды. Сначала он был назначен на 9 марта, потом на 22-е, потом на 2-е апреля. К 9 марта главный хор Радиокомитета заявил, что больше четырех новых произведений (кроме петых ими «Кубанских казаков» — они записывались в фильме) они по условиям большой своей репертуарной нагрузки выучить не могут. Пришлось, скрепя сердце, согласиться и снять с программы «Пути-дороги», «Вольный ветер», марш из «Весны» и «Приходи скорей». Казалось бы, что отодвижение сроков давало возможность хору увеличивать дозу подготовляемых произведений? Ничего подобного! Так и остались четыре произведения, хотя получился запас времени в три недели. Вы думаете, что это из неприязни ко мне, от нелюбви? Они меня очень любят, устраивают овации на каждой репетиции. Но зачем семь произведений, когда можно ограничиться четырьмя? Сейчас любят тех, кто мало требует, не придирается, позволяет спокойнее жить.
Я вспоминаю ленинградское нотное издательство, во главе которого в конце 30-х годов стоял некий человек, находящийся сейчас, кажется, в местах весьма отдаленных. Он мне звонил каждый месяц, осведомляясь, что у меня нового, над чем я работаю, толкал меня, стимулировал своим вниманием. А сейчас… Если не подашь голоса, никто не вспомнит. Если не наскандалишь, то даже принятое к печати произведение будет лежать в редакторском ящике столько, сколько может лежать, увы, безгласное произведение. Вы спросите: нелюбовь? Неприязнь? Ничего подобного! Стиль! Незаинтересованность! Надо выполнить план листажа (чудное словечко). А что в этом листаже — не все ли равно? Стукнешь, крикнешь — зашевелятся. Что же удивительного, если Ленинград молчит? Приезд Дунаевского — беспокойство, сложные меры по подготовке, возня, суета! Зачем это, когда можно с успехом вертеть привычное колесо работы? А тут, кстати, сам Дунаевский срывает сроки. Можно пойти к начальству и сказать: «Мы так хотели, так хотели, но все никак не можем договориться с вечно занятым Дунаевским». Вишь, какая история! Так приговаривал Калина Иванович из «Педагогической поэмы» Макаренко, которую я только теперь удосужился читать и от которой я получаю грандиозное удовольствие.
В музыке такой переход на другую гармонию называется «модуляцией». Вот я и проделал эту модуляцию и перехожу в другую тональность.
Так вот, снова повторяю о своем большом сожалении, что наша встреча отодвигается. Но думаю, надеюсь, что не надолго.
Мой «Клоун» летает все выше и выше. Уже явственно маячит конец работы и так сильно затянувшейся. Какое хорошее слово «конец» (я имею в виду произведение)! Первое время даже кажется странным, что все уже сделано, что поставлена последняя нота и что больше уже ничего не надо добавлять, писать. Даже становится немного грустно, что расстаешься со своими героями, которых сам вылепил, наделил звуками, характером, страстями. Но грустить долго не приходится: надо идти дальше, дальше…
А на улице — весна в полном разгаре. Тепло, хорошо…
Крепко целую Вас, Раинька.
Ваш И. Д.
25 апреля 1950 г.
Дорогая Рая! Я нахожусь под сильнейшим впечатлением от прочитанной «Педагогической поэмы» Макаренко. Я просто не понимаю, как я, зная про эту книгу столько лет, не удосужился ее прочитать и высказать свое восхищение ее автору, ныне уже умершему. Эта замечательная книга сильна своей жестокой правдой. Вот подлинная романтика жизни, жестокой и неприкрытой. И вместе с тем только эта жизнь, как она есть и как она принимается людьми сильной воли, только она способна рождать такую высокую красоту и человечность. Вот где школа человеческого характера. Эта школа заключается в том, что человек должен видеть конечный результат, сияющие дали. А весь тернистый, порой мучительно трудный путь, который надо пройти к этим далям, — это и составляет ту работу, которые проделывают наша воля и разум. Каким напряжением надо обладать, чтобы уметь направлять мысль в светлую даль, где стоит сияющая и награждающая надпись: «Конец!» Как нужно много сил, чувств, нервов, ума, чтобы всегда, несмотря ни на что, видеть перед собой только эту точку и больше ничего. Это и есть настоящее воспитание характера. Но для этого надо быть Человеком. И для этого надо иметь Веру, Религию, в чем бы она ни выражалась. Как часто мы отступаем перед трудностями, хнычем от всяких не нравящихся нам вещей. И… выпускаем из поля зрения ту самую точку, которую, может быть, очень хорошо видит кто-то другой. Этот другой может быть твоим товарищем по профессии, дворником, открывающим тебе калитку, вагоновожатым трамвая, в котором ты добираешься поздно домой. И часто, в поисках мучительных ответов на наши сомнения, мы с удивлением смотрели на «этих других«, которые совсем не сомневаются, совсем не склонны философствовать, а просто делают свое дело, видя впереди то, что скрыто от наших глаз нашей собственной слабостью и неверием. Каков был бы мир, если бы не было этих верующих мечтателей и вместе с тем прекрасных деятелей зовущих людей на осуществление мечты! Что было бы, если бы не было в мире Коперников, Галилеев, Ньютонов и Менделеевых, Пушкиных и Чернышевских, Лениных и Марксов!
Мечта там, где есть дали, где есть путь к прогрессу, к новому, к счастью человека! И не может быть мечты в движении назад!
Вот чему учит меня замечательная книга одного прекрасного Человека — Макаренко!
Извините меня за подобное излияние чувств. Если Вы так же случайно, как и я, не читали этой книги, прочитайте, а я буду завидовать Вам, что Вы коснетесь глазами и душой этих трепещущих жизнью страниц.
* * *
Ваше письмо я получил. Так как к моменту его отправки Вы не успели получить моего письма, то меня не удивляют Ваши недоуменные вопросы.
Что касается того, могу ли я понять Вашу радость по поводу получения комнаты, то я должен Вам сказать, что я не принадлежу к числу людей, забывающих свою биографию. А в моей биографии были такие периоды, что, право же, я могу не только понять Вашу радость, но и горячо порадоваться вместе с Вами. Поздравляю Вас от всей души и прошу на радостях не забыть мне сообщить Ваши «кардинали», как сказал (вместо «координаты») некий инструктор Академии Педагогических Наук.
Вы совершенно правы, отдавая предпочтение певице25 в исполнении «Каким ты был». Я полагаю, что это очень простая песня, и ее нужно петь без всякого трагизма, а нежно, душевно и, главное, просто.
В фильме «Стадион»26 Марш энтузиастов вставлен не мной, а режиссурой, у которой не хватало музыки. Я уехал тогда в Хосту, и картина оформлялась без меня.
Поздравляю Вас с летом. Неужели мы не увидимся скоро?
Крепко целую Вас, мой милый друг, и желаю Вам счастья.
Ваш И. Д.
7 мая 1950 г.
Дорогая Раинька! Я опять в Старой Рузе. Надо сочинить третий акт «Клоуна» и поставить, наконец, то замечательное слово, которое принято ставить, когда работа закончена: йпе, или по-русски «конец». Хорошее слово!
Вы не представляете себе, как здесь хорошо! Вот Вы хвалите меня за мое умение высказывать свои впечатления. Да! О людях, о явлениях общественной жизни, о книгах, нотах и т.д. А вот о природе — не умею. Я становлюсь нем. А ведь правда — описать природу невозможно. Вот здесь, например, есть река Москва. Один берег высокий, покрытый густым лесом. Отсюда видны далекие извилистые речки. Я убежден, что нечто подобное Вы видели десятки, может быть, сотни раз. Но точно подобное, то есть именно то, что восхищает меня сейчас, Вы не видели. И не потому, что это выдающаяся красота, а потому, что природа неповторима. А спасать ее так, чтобы представить себе все это отличие от уже виденного, — невозможно. Я всегда не любил в романах некоторых русских писателей это стремление на десяти страницах скрупулезно описать природу. И с детства я до сих пор сохранил привычку перелистывать эти страницы как досадную ненужность. Природу нужно видеть, чтобы ощутить ее красоту.
Поверьте мне, что здесь красиво. Вероятно, не более, чем в других местах, таких же или приблизительно таких, особенно в такое чудесное время, как май. Но… вдруг сильно похолодало.
Итак, я здесь всего на четыре дня, в течение которых хочу со своими соавторами27 точно наметить третий акт. Мы приехали сюда вчера. Сейчас раннее чудесное утро. Соавторы мои еще спят, а я решил написать Вам, используя те чудесные часы утра, когда уже не хочется спать, но еще рано кушать, а еще более не хочется работать.
Ваше поздравление, за которое я Вам очень благодарен, свидетельствует о том, что Вы знаете о радости, пришедшей в мою жизнь с некоторым опозданием, но тем не менее не теряющей своего значения28. Я даже доволен тем, что присвоение не совпало с юбилеем и, благодаря этому, лишено той непременности, которая именуется именинным подарком. Для меня лично это событие важно только в одном. И об этом я Вам расскажу.
Дело в том, что одно время (1942-1946) вокруг моего имени распространялись самые нелепые и безусловно враждебные мнения, будто я исписался и умолк, будто я не в состоянии был отобразить военную эпоху в песнях и т.д. Мало того! Некоторые сволочи из ленинградских композиторских кругов напустили туман вокруг моего отъезда из Ленинграда, исказив не только факты, но и придав им двусмысленное толкование. Так, например, моему отъезду, происшедшему 25 мая 1941 года, был придан характер бегства из Ленинграда, характер гражданской трусости. Вы же понимаете, что 25 мая 1941 года я не был осведомлен о предстоящей войне, а уехал в поездку с железнодорожным ансамблем, а семья моя 29 мая уехала, как обычно, на дачу под Москву. Я действительно больше не вернулся в Ленинград, так как это было глупо в условиях того времени. Поэтому я предпочел уклониться от перспективы превращения в труп или, в лучшем случае, от перспективы стать дистрофиком, а решил приносить пользу стране на том участке, на котором застала меня война. Я во главе моего ансамбля, что Вам уже известно, изъездил много тысяч километров, неся всюду заряд песни, призывной и бодрой. Меня никто никуда не призывал, никто не определял свыше моего места в разрядившейся катастрофе (а я этого, кстати, ждал).
Поэтому, когда я получил предложение от Главного политуправления Красной Армии об обслуживании тыла 1-ой очереди, я с охотой и гражданским энтузиазмом приступил к выполнению своей задачи. В дальнейшем эта задача была по необходимости расширена, так как нас просто не пускали в Москву до мая 1943 года. За эту работу во время войны я получил два ордена — Кр<асной> Звезды и <3нак> Почета.
Но не этого хотелось «друзьям», возглавляемым в<ре-менно> и<сполняющим> о<бязанности> председ<ателя> Лен<инградского> Союза композиторов Богданову-Березовскому. Этот подлец, которому я так много сделал хорошего, бомбардировал соответствующие организации телеграммами, что председатель Дунаевский покинул свой пост и бросил Союз на произвол судьбы. Ему хотелось, чтобы я вместе с ним сдирал занавеси в помещении Союза и менял их на 100 граммов хлеба. Это все понятно, и трудно осуждать людей, очутившихся в Ленинграде в столь тяжелом положении. Но если было много людей, которые не успели, не смогли покинуть вовремя город, то было множество таких людей, которые в дальнейшем превратили в героизм свое нежелание успеть уехать из Ленинграда. С большой надеждой они ожидали Гитлера, но когда они увидели, что дело это становится безнадежным, — вот тут-то они больше всего стали кричать о своих доблестях и уже поневоле стали преодолевать в целях обыкновенного самосохранения ряд нечеловеческих трудностей. Однако подлые и мелкие душонки, обжегшись в своих надеждах, не могли отказать себе в удовольствии зверино ненавидеть любого человека, сумевшего оказаться в иных условиях.
Как бы то ни было, но туман и сплетни, соединяемые с явными антисемитскими тенденциями, вероятно, оказали в известный период и в известной мере свое действие на мое официальное, что ли, положение.
Для меня очень неприятно и непонятно было «деликатное» устранение меня из состава Сталинского комитета <по присуждению премий>, членом которого (и очень активным) я был шесть лет.
Все это, как выяснилось потом, было отзвуками того, о чем я уже говорил выше. Только близкие, очень близкие, люди знали, как твердо и внешне равнодушно я воспринимал эти удары по моему общественному положению. Но я всегда знал, что музыка меня породила, музыка — только она — может меня снова поднять в глазах тех высших сфер, откуда у нас идет официальное признание. В сущности, мне эта «опала» не мешала. Я прекрасно работал, а любовь и популярность моя среди народа не только не была поколеблена, но, несмотря на все старания и глупые уколы обывательского руководства искусством, даже увеличивалась. Но я чувствовал всегда это сдержанное официальное отношение. Кроме того, было много разговоров вокруг этой темы. Особенно они увеличились, когда я не получил Сталинск<-ой> премии за «Вольный ветер» — единогласно прошедший в Сталинск<ом> комитете. Эти разговора получили новую пищу после моего юбилея. «Что-то неладное в отношениях к Дунаевскому». Таков был общий тон.
И вот теперь этому всему кладется конец.
Вы знаете, что у нас привыкли к инструкции. По инструкции к человеку оказывается и уважение и любовь. Характерно, что «Советское искусство» совершенно по-хамски отнеслось к моему юбилею. Но стоило появиться Указу <Президиума Верховного Совета РСФСР от 27 апреля 1950 г.>, как эта же газета с превосходным уважением печатает и Указ <о присвоении звания Народного артиста> и статью обо мне29. Значит, теперь уже можно хвалить, можно не скрывать уважения и т.д.
Вот почему, применительно к нашим такого рода привычкам поведения, присвоение звания открывает некоторые важные возможности, облегчающие мою творческую и общественную деятельность. Поздравлений я получил массу. Мое звание встречено действительно с большим восторгом. Не поздравили меня только… Блантер и Новиков. Так им и надо!30
Раинька! Вы спрашиваете насчет «Смелых людей». Я решительно был вынужден отказаться от этого, ввиду очень неприятной обстановки, сложившейся вокруг этого фильма. Ну его к дьяволу! Работы и без того достаточно!31
Пускай Вас не удивляет пестрота средств написания моего письма. Начал я с шариковой ручки (будь она трижды проклята!), перешел на карандаш, так как в чернильнице не оказалось чернил. Потом пришла уборщица, которую я попросил налить чернил, и последняя стадия письма оказалась, таким образом, наиболее приличной по виду.
Будьте здоровы, мой друг. Желаю Вам счастливого переселения. Не забудьте же прислать мне Ваш новый адрес и телефон. Боюсь уже говорить, но думаю, что в мае буду в Ленинграде.
Целую Вас нежно.
И. Д.
28 мая 1950 г.
Бездну времени не разговаривал с Вами, моя дорогая Рая!
Вы даже не знаете, как близко мы с Вами стояли перед встречей в прошедшие несколько дней. Дело в том, что в Ленинграде с 25-го, сразу же после московского пленума Правления Союза композиторов, должен был открыться специальный ленинградский пленум с показом новой музыки и дискуссией. От секретариата в Ленинград была выделена комиссия, в которую я сам напросился. И вдруг все лопнуло. 29-го, то есть завтра, назначена сдача моей новой оперетты перед всем коллективом театра. Отложить эту сдачу было невозможно из-за отъезда директора в отпуск 30-го числа. Таким образом, мне пришлось отказаться от поездки. Но при всем моем сожалении я утешаю себя тем, что Вы сами не хотели моего приезда в мае. Почему — Вы так и не объяснили. На какие такие болота под Москвой Вы собираетесь в начале июня?
Судя по тому, что завтра я играю свою оперетту, Вы можете сделать вывод, что вчерне я ее закончил. В театре идет грызня из-за распределения ролей, поэтому до сих пор практически не приступили к урокам и репетициям.
Поздравляю Вас от всей души с новосельем. Желаю Вам на новом месте счастья, здоровья и благополучия. Не издевайтесь над цветовой гаммой содержимого Вашего нового жилья. Это — дело наживное. Самое главное — своя комната. А уютно ли в ней?
Теперь по поводу того места в Вашем последнем письме, где Вы пишете о моей резкости.
Рассказам обо мне не очень верьте. Вам наговорят непомерно много хорошего и уйму дряни. Резкий ли я человек? Видите ли, Раинька, многие принимают за резкость мою прямоту суждений. Это — черты моей натуры. Если взять сферу людей, так или иначе сталкивающихся со мной, то в этой сфере царит еще проклятая обтекаемость суждений. Я имею громадный авторитет среди своих коллег. И одно это уже не позволяет мне быть обтекаемым и добрым там, где я не имею права быть добрым.
В творческих вопросах в музыке я беспощаден. Эту беспощадность я заработал всей своею жизнью, честной, прямой, как честна и принципиальна вся моя творческая и общественная деятельность. Бичуя людей за их грязь, творческую недобросовестность и безответственность, я сам показываю им пример обратного. Вот почему, при всех страшных рассказах обо мне и моей резкости, при всех личных обидах на меня, собрание композиторов, людей индивидуально настроенных, мелких собственников и, увы, шкурников, раздираемых злобой и завистью, единодушно голосует и аплодисментами встречает избрание в председатели самой трудной и многочисленной секции Союза самого резкого и непримиримого человека — Дунаевского.
Справедлив ли я? В меру своего понимания явлений и вещей я кажусь себе справедливым. Остальное — дело спора. На честный поединок я всегда иду с полной охотой. А если взять вопрос шире, то бог мой, сколько же добра я сделал людям! Сколько подлинной и мягкой человеческой ласки я дал многим и многим! И уж, если хотите, то слишком много несправедливости было по отношению ко мне. Я не обижен на Вас за «проповедь». Вы просто меня не знаете, а рассказы людей — не очень твердая опора для мнения. Что касается того, что люди, которые считают себя обиженными мною, возможно, пакостят в своих отношениях ко мне там, где только они могут, то я предпочитаю иметь из десяти человек девять врагов или недругов, но не лишать себя удовольствия высказать честно то, что мне кажется важным и нужным. Бог с ними, с недругами! Их недружелюбие стоит столько же, сколько и их «дружба». Я слишком это хорошо знаю, чтобы довольно крепко стоять на своих убеждениях.
Раинька! Я крепко Вас целую и желаю Вам всего самого лучшего.
Жду Ваших писем.
Ваш И. Д.
4 июня 1950 г.
Мой друг! Я не понимаю, почему Вам важно иметь обо мне то представление, которое отвечает истине. Вот передо мной лежит Ваше последнее письмо, целиком посвященное теме «истинного образа». Вы показываете себя в отношении ко мне какой-то постоянно шатающейся во мнении, никак не могущей толком определить, кто же я такой. А зачем Вам это нужно? И почему Вы не хотите считать истинным именно то представление обо мне, какое у Вас сложилось сообразно вашему желанию? Что означает употребляемый Вами термин «правильный образ», и бывают ли вообще правильные образы, то есть правильные представления о человеке, свободные от всяких ошибок и поправок? Думаю, что не бывают. Человек никогда не показывается весь — даже очень близкому человеку, с которым он долго живет и на виду у которого протекает вся его жизнь и деятельность. Этому служат доказательством тысячи примеров окружающей нас жизни. Сложность человеческого механизма другого положения и не может дать. Мне кажется это настолько ясным, что нет надобности приводить доказательства. Достаточно сказать, что постигающие нас разочарования всегда приходят после, казалось бы, точного и исчерпывающего знания человека. Много лет знаешь его, любишь его, привыкаешь к нему, такому знакомому в подробностях и деталях, и… вдруг, как гром среди ясного неба, он поворачивается к тебе такой стороной, которую даже и предполагать было трудно. Такими же неожиданными бывают и очарования, но, впрочем, значительно реже.
Вы пишете, что знаете меня лишь тогда, когда я Вам пишу, то есть тогда, когда я с Вами. Но ведь можно же составить себе представление и по письмам. И мне кажется, что в наших отношениях компоненты, составляющие представление о моей личности, наиболее выпукло можно проследить именно по письмам. Ум, культура, широта представлений, вкус, отношение к людям и жизни — все это можно вывести из писем. Обо всем этом можно судить, право же, безошибочно. Конечно, за пределами писем лежит большая жизнь, полная дел, забот, действий. Но разве и эта жизнь не отражается в письмах? Ведь если человек не пишет о чем-то, то, значит, он этого и устно не скажет. А если он забыл о чем-то написать, то с таким же вероятием он может забыть и сказать.
Так что, честно говоря, я не могу согласиться в принципе с содержанием Вашего последнего письма. И хотя я хочу встретиться с Вами не менее, чем Вы этого хотите, но не думаю, чтобы наша встреча лично мне внесла много нового в мое представление о Вас.
Вы же, судя по письму, ждете от встречи со мной каких-то исчерпывающих разъяснений или ответов на Ваши колебания и неясности. По своей дружбе к Вам я, конечно, хотел бы знать о всех сторонах Вашего существа. Но если что-то мне еще неизвестно, то это «что-то», даже если оно состоит из множества элементов, не может внести в мою душу и представление о Вас никаких колебаний, ибо основное и главное мне известно. А если я ошибаюсь, то это не имеет никакого значения до тех пор, пока Вы ко мне поворачиваетесь той стороной своего существа, которая мне нравится, которая влечет меня к поддержанию и укреплению наших взаимоотношений, таких, какие они есть. Если мне что-то перестанет в Вас нравиться, то я внесу поправку в свое представление о Вашем образе, но это нисколько не снимет той радости, которая у меня была до маленького разочарования. Если мне вообще вдруг покажется, что Вы не такая, какую я себе рисовал, то это тоже не заставит меня уничтожить Вас как образ, давший мне некогда радость и удовлетворение.
Это не заставит меня сжечь Ваши письма, как я не сжег их даже тогда, когда, казалось, что Вы ушли из моего поля зрения навсегда. Мне кажется, что надо прежде всего уважать свои (!) чувства, свои ценности, накапливаемые в душе отражением или наличием чьего-нибудь образа. Главное не то, что есть на самом деле, а то, что живет в нашей душе, в нашем сердце, в нашем сознании. Это и есть в сущности единственная подлинная реальность. Все остальное в большей или меньшей степени есть условность, которую мы сами регулируем согласно нашим внутренним собственным побуждениям.
Я Вам приведу простейшее доказательство этому: один и тот же человек может Вам нравиться, а мне — быть антипатичным. Спрашивается: где же абсолютная истина? Она — в нашем представлении, в нашем понимании одного и того же субъекта или явления.
Перенося эти рассуждения на конкретную почву наших взаимоотношений, я и послал Вам отнюдь не негодующую, а упрекающую телеграмму, сущность которой заключается в том, что Вы могли бы давно уже закрепить представление обо мне как о личности.
Я исключаю музыку как элемент представления, ибо здесь можно серьезно ошибаться. Музыка очень часто не соответствует качеству души и облика человека. Но письма… Это зеркало души, зеркало ума. Вы скажете, что человек может рисоваться, хотеть казаться лучше, чем он есть на самом деле. Но разве он не сможет делать то же самое и устно?
Может быть, Вы обладаете таким слухом, что в разговоре уловите фальшивые ноты. Но надо обладать и душевным слухом, чтобы уметь читать письма. Очевидно, Вы не очень уверены в качестве этого Вашего внутреннего слуха.
Поэтому считаю Ваше последнее письмо удивительно неправильным и бьющим мимо цели во всех точках.
Получили на орехи?
Будьте здоровы и счастливы, моя Раинька. Нежно Вас целую и жду писем.
Когда Вы точно уезжаете из Ленинграда?
Ваш И. Д.
5 июня 1950 г.
Только успел заклеить конверт письма Вам, как получил Ваше. Рая! Вы ошибаетесь, думая, что Вы меня чем-то рассердили. И не это является средством заставить меня писать. И не в этом дело. Вы хорошо прочитайте письмо, которое получите одновременно с этим.
Насчет «Клоуна» могу сообщить, что в прошлый понедельник, 29 мая, оперетта была прочитана и проиграна на коллективе театра. Этот показ был очень праздничным и прошел с большим успехом. Я не могу Вам сказать, что мне больше всего нравится в моей музыке «Клоуна». Могу только сказать, что я создал произведение, которое весьма трудно исполнить. Надо обладать очень высокой вокально-музыкальной культурой, чтобы одолеть эту оперетту. Очень мало театров обладают этим свойством. Но я не могу принимать это в соображение и подлаживаться под уровень театров. Передо мной стоят принципиальные задачи развития сов<етской> оперетты, и я их осуществляю, не думая, есть ли в театрах исполнители тех или иных крупных ролей. Центральная роль Ирины — весьма крепкий орешек, и в Москве вокруг этой роли идет очень серьезная возня, ибо даже здесь в наличном составе нет настоящей Ирины. В Ленинграде, вероятно, еще будет хуже обстоять дело.
Я хочу, чтобы мои оперетты ставили перед театрами новые задачи и чтобы театры шевелились в поисках их разрешения. «Вольный ветер» тоже был такой опереттой, и я не думаю, чтобы все театры справились с ним удовлетворительно. Ленинградский театр очень интересуется «Клоуном», но у них с героинями не очень весело. Колесникова31 уже не та, пела она всегда барашком, хотя была хорошей актрисой. Среди молодежи имеются хорошие голоса, но нет актрис.
Так, спросите Вы, что же я наделал с собственным дитятей, обрекая его на такую трудную жизнь? Я Вам на это отвечу тоже вопросом: а как прекрасно будет выглядеть мое детище в хороших руках? Ведь я, честно говоря, немножко спекулирую на нетерпеливом и жадном желании театров получить мою новую оперетту.
Итак, Вы в скором времени будете находиться на болотах, сравнительно недалеко от меня. Но будете так же, если не более, недосягаемы для меня. И, как получается в романах, вероятно, в то самое время, когда Вы будете заниматься химическим анализом торфа под Калининым, я и поеду в Ленинград демонстрировать театру свою оперетту!
Жду писем.
Ваш И. Д.
Москва, 28 июня 1950 г.
Дорогая Рая! Я получил все три Ваши письма. Вы сами виноваты, что я имею возможность отвечать Вам только теперь. Несколько замечаний, и я приступлю к изложению.
1) Вам нужно было распорядиться дома, чтобы вся полученная Вами корреспонденция была переадресована на место Вашей командировки. Вы же его знали? Это дало бы мне возможность писать Вам в Ленинград без всяких опасок неполучения Вами моего письма.
2) Помимо того, что случайные совпадения не дали Вам возможности дозвониться до меня, Вы упустили возможность намного увеличить шансы застать меня дома. Для этого Вам надо было дать предупредительную телеграмму.
Как видите, все могло быть проще.
Теперь перейду к сути. Начну с Вашего последнего письма. Я очень рад и Вашим восторгам, и Вашим впечатлениям, и Вашему настроению. Меня только удивило, что Вы так быстро реагировали на все положительные стороны Вашего нового местопребывания. У меня мелькнула мысль, не придется ли Вам в дальнейшем разочароваться в этом благословенном Редкино. Но во всяком случае, пока что я очень доволен неожиданным оборотом, опрокинувшим Ваши и мои мрачные предположения. По поводу Вашего приезда в Москву я могу сказать Вам только, что я был бы очень рад Вас повидать. Воскресенье, к сожалению, неудачный день для того, чтобы нам увидеться так, как я хочу. А я хочу, чтобы мы с Вами встретились у меня — без того, чтобы меня что-то торопило или заботило. Одним словом, я хочу, чтобы мое время принадлежало этой встрече. Возможно, что это так и произойдет, если Вы не нагрянете неожиданно в Москву и там поставите меня в невозможность заранее согласовать свою текущую жизнь с Вашим приездом. А текущая моя жизнь нынешним летом состоит из работы и путешествий по двум дачам, из которых:
а) одна собственная — со старшим сыном; и б) одна съемная — с младшим сыном. Правда, благодаря наличию двух дач с двумя сыновьями я имею возможность удвоить количество чистого воздуха, столь необходимого мне после московских бензинных испарений и нотных и заседательских сидений в душных комнатах. Как раз воскресенье принадлежит обычно старшему сыну, если он сам в этот день не приезжает в город для присутствия на каком-нибудь крупном спортивном состязании. Кроме того, дождливая погода часто пригоняет сына в Москву с его матушкой. А я хочу, чтобы нам ничто и никто не мешал, чтобы я мог с Вами хорошо побеседовать, поиграть Вам на чудесном моем Бехштейне. Таким образом, от Вас требуется только предупреждение с дальнейшим моим согласованием и увязкой. Конечно, ничто не помешает нам встретиться вообще. Но этого мало. Если вы со мной согласны, то и действуйте в соответствующем духе.
Судя по карте, Редкино находится в сущем пустяке от Москвы, и мне кажется, что если позволяет расписание, то Вы можете провести со мной субботний вечер, что было бы безусловно удобнее и лучше.
Приезжать в Редкино для каких-либо творческих встреч мне не хочется, но для моей машины Вы теперь в поле абсолютной досягаемости. Напишите мне, находится ли Ваша гостиница в самом Редкино, то есть в станционном поселке, или в этом пресловутом ТОСе, который, видимо, расшифровывается <как> «Торфяная станция». Так? Что касается самого торфа, то его добыча и обработка мне известны по моим наездам в Ириновку (под Ленинградом), входившую в мой избирательный округ. Это весьма грязное дело!.. А что Вас привело к торфу? Что торф Вам, а Вы — торфу? Химический состав этого вида топлива давно известен. Вообще непонятно, что Вы там делаете, и, как ни странно, Вы способствуете моей невежественности тем, что ничего мне об этом не писали.
Я меняю бумагу, так как та, с картинками, оказалась дрянь.
* * *
В Вашем письме от 9/VI Вы писали, вернее, спорили со мной о сомнениях, законно, по Вашему мнению, возникающих в связи с недостаточным знанием меня и, главное, моей «системы жизни». Вот уж, извините меня, никак не могу понять, какое может иметь к Вам отношение моя «система жизни» и в какой мере она может служить мерилом познания меня как личности — в свете наших отношений. Я не могу также понять, какое имеет значение для познания меня и какую помеху для этого познания представляет собою та разница в воспитании, обстановках, жизненном опыте и т. д., о которой Вы пишете. Ведь Вы даже не замечаете, что в самом факте констатации этой разницы Вы подтверждаете то, что Вы знаете меня. Иначе как бы Вы могли определить, что такая разница существует? Три десятка писем, по-моему, является достаточным количеством знаний о человеке. Почему Вы вообще считаете, что нужно судить только уверенно? Зачем Вам эта уверенность нужна? А гипотеза, предположение, чутье, умение что-то самой разглядеть, увидеть, почувствовать за длинной чередой строчек письма или писем? Вы же химик! И разве химический синтез летит Вам жареным в рот? Вы не приходите к нему путем кропотливого опыта, анализа, сопоставлений, смелых допущений или общений? Вы пишете, что если бы я был похож на многих Ваших знакомых, то судили бы обо мне уверенней. Вероятно, во многом я ничем не отличаюсь от Ваших знакомых, а, может быть, чем-то и отличаюсь, как отличается каждый человек от другого. Что за странное стремление стандартизировать представления о людях? Опять-таки Вы впадаете здесь в противоречие: раз Вы пишете,что я не похож на многих Вам хорошо известных людей, то этим самым Вы признаете, что я чем-то не похож на них. А раз так, то именно Вы должны знать, чем же я не похож на них. Ведь я Ваших знакомых не знаю. Откуда же мне знать, чем я от них отличаюсь? Мне кажется, что эту работу должно производить Ваше наблюдение, чутье, чувство, разум, ощущение. Вам вынь да положь все на блюдечко! Нет, матушка, это не годится! Я отлично понимаю, что Вам хочется иметь обо мне подлинное представление. Но я не вижу ничего дурного и в том, что Вы будете любить или Вам будет нравиться мой образ таким, каким он Вам кажется. Я поворачиваюсь к Вам не всей своей жизнью — это верно. Но опять-таки ничего дурного нет в том, что человек поворачивается к другому той стороной, какую он выбирает для творчества человеческих отношений. Допустима и возможность сокрытия каких-то сторон существа, которое должно считать несущественными, неважными для этого творчества отношений. Я могу быть в тысячу раз хуже, плоше, ниже того, что я показываю людям. Но если я так показываю, что они меня считают хорошим, высоким, интересным, то это значит, что я обладаю искусством познания этого высокого и интересного, обладаю способностью вызвать и в себе и в людях силы представлений и ощущений, способных создать обо мне то или иное впечатление. Не будем же спорить, что реальный образ человека — это сумма психических, физических и рациональных представлений о нем со стороны окружающих. Эти представления могут быть столь же ошибочны, сколь и справедливыми. Поэтому об одном и том же человеке говорят часто противоположно разное. Прибавьте к этому, что и сам человек не знает себя хотя бы потому, что ему свойственно всегда желать казаться хорошим, даже если он подлец, — и Вы увидите, что реальный, «уверенно» начерченный образ человека — это блеф! Литературщина!
* * *
В этом самом письме от 9/VI Вы задали мне вопрос насчет оперы. Я долго задумывался и задумываюсь над этими частями, идущими от многих людей советами писать оперу. Многие, очевидно, видят мои оперные возможности в моем мелодическом богатстве, в умении «пропеть чувство». Это конечно, важное свойство для оперы. Давайте условимся, что настоящий, всесторонний ответ на этот вопрос останется за мной. Пока же я Вам отвечу так, как отвечаю всем: нет хорошего либретто. Добавим то, что не говорю другим: я не вижу сейчас для себя возможности написать оперу на вечные темы человечества. Мы, советские композиторы, поставлены в очень невыгодное положение в сравнении с классиками. Чайковскому хорошо с «Онегиным» и «Пиковой дамой». Римскому-Корсакову хорошо со сказками насчет «Садко» и «Золотого петушка». Нам же дают Мальцева и Горбатова32. Я хотел бы видеть, что написал бы Чайковский на тему о колхозной бригаде! Я хотел бы слышать, какую музыку написал бы Римский-Корсаков, если Шехе-резада была бы звеньевой колхоза «Красный пахарь» или челночница Ф<абри>ки им<ени> Ногина! Я пока не нашел в окружающей жизни ни новой Кармен, ни нового Германа. И пока я не почувствую, что в окружающей жизни я смогу найти вечный, а не скоропортящийся образ героя или героини, которые могли бы стать персонажами такого условного жанра, как опера, до тех пор, видимо, работа над оперой будет для меня исключена. Очевидно, я не доживу до этого случая. Поэтому я и пишу то, что умею хорошо делать, и не мучаю себя на склоне лет несбыточными стремлениями.
Я Вас сердечно приветствую, желаю всяческих радостей и восторгов и крепко Вас целую.
Ваш И. Д.
20 сентября 1950 г.
Дорогая Рая! Все Ваши письма я получил. Я обязательно отвечу Вам подробно из Рузы, куда через час уезжаю работать. В Москве совершенно не дают сосредоточиться.
Путевка у меня на месяц, но я буду приезжать в Москву еженедельно на два дня: пятницу и субботу. Это мои особенно «заседательские» дни. Я очень радовался наступавшему лету и уже заранее предвкушал, как будет красиво в Рузе. Но вчера вечером и сегодня погода испортилась, радио предвещает дождь и ветер. Одним словом, кажется, и осени хорошей не будет. Для работы в Рузе это, пожалуй, неплохо (меньше соблазнов погулять), но
вообще это противно, особенно в одиночестве.
Из Рузы же я напишу Вам о некоторых событиях на фронте «Летающего клоуна», которые, по-моему, отдалят постановку. Так что Вы, по крайней мере сейчас, не стройте точных планов своего отпуска.
<…> Неизменно Ваш друг И. Д.
23 сентября 1950 г. Москва
Дорогая Рая! Я уже, кажется, писал Вам, что опять удираю в Старую Рузу работать и что в пятницу буду возвращаться до воскресенья в Москву на всякие заседания. Позавчера вечером в Рузе написал Вам большое письмо — и вот надо было такому случиться: забыл его на столе, и оно, бедное, лежит там, а я нахожусь в Москве33.
Подумал я о том, не есть ли это какое-нибудь знамение. Действительно, письмо мое, являющееся ответом на многие Ваши вопросы, написано довольно беспорядочно. Я там писал, что, не имея под руками Ваших последних писем, я не могу шаг за шагом следить за Вашим ходом мыслей. Сейчас, в Москве, я имею возможность перечитать Ваши письма и решить, в какой мере моя забывчивость оказалась на этот раз полезной. Может быть, я напишу Вам вообще иначе.
В Рузе в первый свой «заезд» я пробыл двое суток, из которых часть времени (ночь на четверг и весь четверг до вечера) я был болен желудком (что-то съел нехорошее), а вечером в четверг писал Вам письмо. Так что мои творческие результаты пока очень малы. Но с завтрашнего дня я уже вхожу в твердый план. Постараюсь больше не отвлекаться никакими болезнями.
В Рузе очень красиво, но осень чувствуется куда больше, чем в городе. Здесь настоящий листопад. Это ужасно! Я не могу смотреть на умирающую природу.
Мне очень хочется показать свою оперетту Ленинградскому театру. Я имел в виду это проделать незамедлительно. Здесь играла роль известная доля дипломатии, так как параллельно готовящаяся постановка в Ленинграде сама собой будет подстегивать Москву. С другой стороны, всегда интересно и поучительно разное толкование одной пьесы. Ведь факт, что «Вольный ветер» благодаря постановке в Ленинграде оказался спектаклем более активным и дольше живущим, чем в Москве, где он идет (!) раз в месяц. Все эти соображения и наталкивали меня на мысль отдать Ленинграду пьесу и клавир, не дожидаясь московской постановки. Но вдруг выяснилась здесь необходимость радикального улучшения пьесы путем серьезных монтировочных переделок (чуть ли не сокращение целого акта!).
При таком положении приходится подождать с Ленинградом до получения всех окончательных переделок. Работа уже в этом направлении производится. Но, во всяком случае, надеюсь, что после Рузы я буду в Ленинграде.
Дорогой друг! Хочу попрощаться с Вами до Рузы, откуда снова буду вести с Вами «серьезный» разговор. Напишите, как Вы работаете, как живете после ТОСа.
Ваш И. Д.
1 октября 1950 г.
Дорогой друг! На сей раз в нарушении всех моих планов я застрял в Москве на воскресенье и понедельник и поеду в очередной рейс в Рузу только во вторник утром. Так что у меня есть возможность отправить Вам письмо из Москвы. То письмо, о котором я Вам писал, я отправил из «главного почтамта» Рузы и надеюсь, что к настоящему моменту оно доковыляло до Вас. Поэтому Ваша телеграмма была просто преждевременным продуктом «беспокойства здоровье», за которое (беспокойство) очень тронут и которое (здоровье) находится в полном порядке.
Но что это за «программу» Вы придумали и не является ли это порождением душевного бюрократизма, которому Вы, кажется, слегка подвержены? Давайте без программ и тактических платформ относиться друг к другу. Я слишком хорошо знаю человеческую душу, чтобы не понять, что подобного рода предначертания и планировка собственных чувств и действий являются следствием неудовлетворенности и разочарования в собственных же действиях и чувствах. Это программное самоограничение возникает там, где наличествует отказ от вольного и непринужденного полета чувств и мыслей. Ничто не должно измениться в Вашем отношении ко мне, ибо ничто не должно было вызывать каких-либо поводов к этому изменению. И если, однако, эти поводы нашлись, то я лично не считаю себя виновником их возникновения.
Отвечаю на все Ваши вопросы.
О «Клоуне». В процессе репетиций театр предложил авторам несколько реконструировать пьесу с тем, чтобы больше сконцентрировать во времени и месте все события. Само по себе законное предложение, имеющее объективно полезную цель, сводится к тому, чтобы в пьесе не было четырех картин, а только три акта (без картин). Конкретно это выражается в том, чтобы после того как цирковая атмосфера была показана во втором акте (1-ой его картине) больше уже не возвращаться к цирку, для чего в пьесе существовал 4-ый акт, вернее, картина. Таким образом, все развязки сюжета происходят в третьем, колхозном акте, венчающем весь спектакль. По этому поводу идут большие дебаты. В частности, я считаю, что перенасыщение третьего акта музыкой и событиями обедняет второй акт, который всегда в оперетте является центральным. Я боюсь этого обеднения, хотя мне стараются доказать, что суммарное впечатление не пострадает. Признавая, что суммарное впечатление действительно может не пострадать, я считаю, что в театре имеет огромное значение ход слагаемых этой суммы во времени и месте.
Если, например, у меня в клавире имеются пять сильных и красивых номеров, то далеко не все равно, как они будут распределены и в какой последовательности они будут идти. Если, например, все эти пять номеров сконцентрировать в одном, да еще последнем акте, то, хотя они все и останутся и сумма не изменится, однако, они могут потерять свою силу именно оттого, что они сконцентрированы в одном месте, в то время как в других актах не будет ни одного сильного номера.
Я Вам сознательно примитивно поясняю то, что на самом деле несколько сложнее. Но я думаю, что Вы прежде всего должны уяснить, почему возникает спор. Сейчас необходимо решить, следует ли во имя общего целого жертвовать даже безусловными вещами. Я еще этого не решил, и возможно, что убедить меня или разубедить моих оппонентов смогут только практические репетиции.
Касается ли это течение моей близящейся к концу работы? Безусловно, так как придется многое, уже сильно скрепленное, связанное органически и технически, разъединять, пересаживать на новую почву, придумывать новые скрепки, связки. Нового ничего не придется писать, но количество работы увеличится.
Ни «Крушения мира», ни «Рождения музыканта» я не читал34. Я вообще читаю мало, хотя приобретаю для своей библиотеки много книг. Читать мне некогда. Я, кажется, Вам говорил или писал, что после напряжения мозгов над клавирами или партитурами я предпочитаю читать что-нибудь не очень обязательное или что-нибудь очень интересное. Этот интерес я вижу в прочтении интереснейших музыкальных журналов дореволюционной эпохи (весьма неожиданные и поучительные выводы!). Этот интерес и душевно-мозговой отдых я вижу в прелестном сборнике «Пушкин-критик» , где собраны такие перлы ума и изысканной эстетики искусства, какие не сравнятся с художественной литературой Гладкова или Павленко35. Не забывайте, что мне поздно уже увлекаться «романтическими приключениями на социальном фоне». Мне надо умнеть, беспрерывно умнеть, чтобы быть общественно сильным человеком, способным вести за собой хотя бы ту небольшую группу композиторов, вожаком которых я являюсь. И те золотые строчки Пушкина по поводу выхода в свет «Кавказского пленника», право же, так просветляют мозг, как не просветляет его никакой Синклер, даже эпохи его дружбы с СССР. Я мало читаю, но очень много мыслю, думаю. Sic!
Теперь о футболе. У человека должна быть своя «страсть». Она есть и у меня. В прошлом я очень увлекался шахматами, затем просадил много денег на бегах и скачках. То, что я люблю, чем увлекаюсь, я увлекаюсь серьезно. Пусть это кажется смешным со стороны, но в дни своей молодости, я обкладывал себя шахматной литературой и сам с собой разыгрывал шахматные партии великих мастеров, изучал теорию и т.д., сидя до утра всю ночь напролет, к великому внутреннему удовольствию моей половины («Лишь бы не бабы!»). Я сам сейчас смеюсь, хотя и понимаю себя, когда вспоминаю, что только отмена очередных бегов из-за лютого мороза нарушала мой календарь действий. И в этом случае я приобретал массу пособий и дорогостоящей букинистической литературы о лошадях. Я изучал племенные книги, происхождение лошадей, я внимательно следил за беговой карьерой рысаков и скакунов, подсчитывал, сколько призовых очков уже получила лошадь, а сколько ей осталось до перехода в высшую группу, где она на первых порах, столкнувшись с более резвыми лошадьми, «не имеет шансов» на выигрыш. Увы! Все мои теоретические познания и ухищрения не мешали мне жестоко проигрывать. Я очень рад, что уже много лет тому назад избавился от этой болезни, а сейчас, очень редко попадая на большие дни на бегах, испытываю отвращения к беззастенчивому жульничеству наездников.
Сейчас я люблю игру в домино и совершенно не люблю карт.
Футбол очень люблю и стараюсь не пропускать интересных по своим спортивным возможностям и получаемым результатам игр. Футбол, это честное, интересное спортивное состязание, увлекает меня своей огромной динамикой, стратегией, тактикой и изяществом. Кроме того, футбол -это два часа воздуха. Конечно, иногда приходится мокнуть под дождем или мерзнуть при первых снежных порошах. «Болеть» надо за одну какую-нибудь симпатичную тебе команду, а не вообще. Я — болельщик нормальный, то есть не расстающийся на два часа с разумом и объективностью, чем резко отличаюсь от болельщиков ненормальных, людей безусловно жестоких, несправедливых и очень пристрастных. В общем, это очень хорошая болезнь для чувств и крови, которые никогда не должны застаиваться.
Я с интересом прочитал Ваши «бытовые жалобы». Такова судьба всех холостяков. В их жизни много привлекательных черт, из которых свобода — самая привлекательная. Но много и отрицательных, из которых необходимость ухаживать за собой — самая противная. Но этому надо научиться. И, главное, это надо делать незаметно и умеючи. Мне не нравится цыганская разбросанность, неуютность некоторых представителей холостяцкой жизни. Но те случаи противоположного свойства, с которыми я сталкивался, дают мне основание утверждать, что грязь, немытая посуда и двухсантиметровая пыль не являются обязательными прелестями холостяцкой жизни. Их можно легко избежать, привлекши для этой цели какую-нибудь соседскую женщину за недорогую плату. Вы замечаете, что я не даю иного средства, которое может напроситься само собой: превращение холостяцкой жизни в семейную. Но, во-первых, у меня строгий принцип невмешательства в чужие душевные дела. Во-вторых, я не считаю, что средством против пыли и немытой посуды обязательно является брак. В-третьих, я считаю, что свобода (но не одиночество!) — чудесное средство против душевной немытости и запущенности, а это самое главное, с чем, к сожалению, наша санинспекция не борется.
По поводу сочетания моих планов с планом Вашего отпуска я пока могу сказать, что 1) театр упорно утверждает, что он не нарушит сроков постановки; 2) предполагается моя гастрольная поездка с наметками сроков на конец ноября и декабрь; 3) Ленинград я могу посетить в близком будущем только по вопросу постановки «Клоуна» и только в октябре или начале ноября, о чем Вы будете предупреждены своевременно. Этот мой приезд не может занять более двух-трех дней.
Засим позвольте пожать Вашу руку и пожелать Вам самого лучшего и радостного.
Ваш И. Д.
15 октября 1950 г.
Здравствуйте, дорогая Рая! В моем бедном, переполненном музыкой чердаке все перепуталось. Приехал вчера из Рузы прямо на репетицию «Клоуна», где пробыл в страшном нервном напряжении (все отвратительно!) до 6 часов вечера. Вернулся обедать домой и среди пачки писем не нашел Вашего. И вот я не знаю, не помню, то ли Вы должны на меня обижаться, то ли я на Вас. Писал ли я Вам перед последним выездом в Рузу? (Поверите ли, моя правая рука дрожит от усталости). Во всяком случае, я буду очень огорчен, если в Вашу «программу» включен именно такой метод переписки: письмо за письмо. Но так как возможно, что Вы ждете моего письма, то я и сел Вам писать.
Почему с «Клоуном» так плохи дела? Театр, желающий ставить спектакль 5-го ноября должен к 14-ому октября иметь готовый, по крайней мере, в своих главных чертах постановочный план, образ, дух, одним словом, я должен был увидеть, чего хочет режиссер, дирижер, актеры. Ничего я этого не увидел. Я вообще не увидел 2-го акта, его мне почему-то не показали. Видимо, он еще меньше готов, чем другие два. Ничего не выявлено, ничего не разберешь, что, почему, зачем. Вот почему я серьезно разнервничался и всыпал театру по первое число. Думаю, что в таком положении спектакль никоим образом готов к 5/XI не может быть, это бредовая фантазия не в меру ретивых оптимистов,о чем я вчера недвусмысленно высказался36.
На Ваш вопрос о причинах музыкальной скудости третьего акта «В<ольного> в<етра>» отвечу Вам несколько пространно. Дело в том, что «традиции», так сказать, законы музыкальной драматургии оперетты сосредоточивают все конфликтные завязки, все изложения событий и действующих лиц в первых двух актах. Третий акт должен быть максимально короток и служит развязкой всех сюжетных узлов. Музыкальная фактура третьего акта сводится, таким образом, к небольшим повторам основных тем и небольшому же «счастливому финалу». Новые номера возникают в третьем акте лишь тогда, когда возникают новые ситуации, новые появления новых действующих лиц.
Вернемся от «теоретических законов» (конечно, не так уж железно-обязательных) к «Вольному ветру». В третьем акте возникает новая ситуация: сцена с Честерфильдом. Но мне казалось, что ее омузыкаление неизбежно снизит политическую остроту. Честерфильд, поющий куплеты, никому не будет страшен. Давать третий дуэт Пепитты и Микки просто нельзя. Музыкальный образ начальника полиции я дал в хоре полицейских. Московский театр его опустил? Это, в конце концов, не имеет значения. Гораздо хуже, что закапризничавший Лапшин отказался петь на спектакле арию Янко37. Она вполне закономерна как новый номер, характеризующий Янко дополнительными волевыми чертами: будучи преследуем, загнан полицией, он твердо убежден в победе народа, в своей победе. Театр сделал глупость, что узаконил этот каприз актера по принципу: спектакль имел успех на премьере без этого номера, значит, можно и так. Конечно, это грубая антихудожественность.
Таким образом, надо во всех случаях действовать с точки зрения художественной и сценической целесообразности. Но в третьем акте еще нужно принимать во внимание фактор времени, необходимость учитывать неизбежное утомление публики и исполнителей, ослабление внимания и… боязнь опоздать на пригородный поезд, метро или троллейбус. Таким образом, «традиция» построения материала в оперетте имеет свои здоровые основы. Первые два акта очень насыщены музыкой. Даже если она хорошая, чрезмерность ее использования может начать утомлять.
Но в «Клоуне» этого не приходится бояться, так как благодаря реконструкции пьесы третий акт вырастает в главный, к моим серьезным опасениям.
Ваш рассказ о том, чего Вы ждете от искусства, сам по себе не вызывает особенных дискуссий, хотя он страдает неполноценностью.
1) Вы рассказали только о книгах, то есть о худ<ожественной> литературе.
2) Вы не коснулись других видов искусства, где Ваш принцип «искания нового для себя» не может быть так наглядно и предметно выражен, как в литературе.
3) Вы расссказали только о познавательном значении искусства опять-таки только на примере литературы и ничего не сказали об эмоциональном, нравственно-этическом и эстетическом воздействии искусства на Вас. Почему такой вопиющий и страшный пробел? Ведь у Вас гарантия, что автор добросовестно описывает неизвестные Вам дотоле события? Художественная литература в лучшем случае может быть дополнением к строгому и глубокому историческому изучению. Изучать события по литературе — это все равно что изучать английский язык по джазовым пластинкам. И главное здесь то, что автор пропускает эти события через себя, через свои симпатии и убеждения. Историк тоже бывает необъективен, но в истории Вы найдете, вернее, Вы ищете не субъективную оценку историка, которую Вы можете не разделять, а объективное изложение последовательного хода событий, которое он обязан давать.
Кстати, поиски ли «нового» заставляют Вас, по крайней мере, один раз в пять лет перечитывать, к примеру, «Войну и мир» или «Евгения Онегина»? Ведь Вы уже знаете, что в 1812 году Наполеон вторгся в Россию и что из этого вышло!
Как же можно рассказывать мне о Вашем отношении к искусству, минуя нечто большое и важное, что и составляет задачу искусства? А?
Засим разрешите откланяться и пожелать Вам самого лучшего.
Ваш И. Д.
Р.S. С завтрашнего дня я три дня буду занят конференцией в защиту мира (я — делегат), а потом, в четверг, опять в Рузу. Я еще имел неосторожность взять заказ на написание музыки к «Радио-обозрению», которое пойдет в праздничные дни. Там 10 песен и 4 оркестровых номера. Сумасшествие!
Москва, 25 октября 1950 г.
Вы, милый мой друг, обладаете очень важным корреспондентским достоинством: умеете вызвать на спор. Причем средством для этого избираете любой «перегиб» в суждениях. В прошлый раз Вы мне сообщили, в чем заключаются Ваши требования к литературе. (Кстати, Вы не изволили ни словом обмолвиться на эту тему в Вашем последнем письме.) Сейчас Вы мне преподнесли новый повод, возбуждающий мой дискуссионный зуд. Это касается Вашего взгляда на зависимость качества произведения от интенсивности его пропаганды. Я с полным правом могу утвердить за Вами безусловное авторство в этом новом эстетическом законе, который может перевернуть вверх дном все до сих пор существовавшие взгляды на абсолютное качество произведения. Оказывается, что такого качества не существует и в помине и что все зависит от того, как часто радио передает то или иное произведение. Но слава Аллаху, что Вы неправы и что с этой стороны эстетике искусства опасность не угрожает. Я даже не знаю, следует ли Вам это доказывать.
Если Вы ссылаетесь на радио, то нужно сказать, что радио в подавляющем большинстве случаев при составлении программ исходит из огромного количества писем слушателей, учитывает эти письма, хотя, конечно, во многом их корректирует. Что же означают эти письма? Они означают желание слушателей иметь дело с тем, что им нравится. В этом содержится только одна опасность: «забалтывания» произведения, сползания его в разряд банальных, надоевших, дежурных. Такова природа любви массы к искусству: она делает великие творения шаблонными. Но она никогда не меняет природы самого произведения, его абсолютных качеств.
Когда Вам нравится сорт пирожных или конфет, Вы покупаете только этот сорт. Наступает момент известного насыщения Вашей вкусовой потребности. Конфеты Вам надоедают, но это не значит, что изменилось их качество. Изменилось (и то временно) только Ваше отношение. Когда-то ария Герцога из «Риголетто» имела сумасшедший успех. Ее исполняли все шарманщики. Она сделалась мелкой стертой монетой, и ее стали считать неприличной для программы серьезных певцов, несмотря на всю ее вокальную выгодность.
Так было и с «Осенней песнью» Чайковского и со многими вещами, которые имели несчастье стать широко любимыми. Поэтому интенсивность пропаганды в большинстве случаев свидетельствует о вкусовом спросе широких масс. Никогда интенсивностью пропаганды вы не навяжете массе того, что ей не нравится. Скрябин издавался весь, от первых опусов до последней его галиматьи. Но галиматья так же по сю пору и осталась, а 12-ый этюд и по сю пору раскупается сразу после его переиздания.
В массе существует действительно предпочтение старому, испытанному, знакомому. Это вполне естественная настороженность. Но стоит этому новому понравиться, оно также становится любимым и желанным. Но нельзя говорить, как Вы говорите, что произведение нравится потому, что оно знакомо. Но ведь оно не всегда было Вам знакомо. Оно стало Вам знакомо, как станет знакомым любое доселе незнакомое Вам произведение. И я могу Вас заверить, что 2-ой концерт Чайковского безусловно хуже 1-го, не потому, что его соответственно реже исполняют, а потому его и реже исполняют, что он хуже 1-го.
Пианист, конечно, может включить в свой концерт сколько угодно таких более слабых произведений разных великих авторов (Вы знаете, что великие авторы не были гарантированы от сравнительных и относительных неудач), но он, пианист, не должен тогда жаловаться на свой неуспех. Можно с ослиным упрямством пропагандировать любыми средствами плохие произведения, но они от этого лучше не станут. Я был многократным свидетелем попыток певцов и певиц включать в свои программы малоизвестные романсы Чайковского. Но оказывалось, что малоизвестные и являются мало хорошими романсами, и певец терял успех.
В чем Вы правы? Вы правы единственно в том, что допускаете возможность увлечения произведением, которое не пропагандируется, ибо оно признано неудачным. Но тот факт, что оно может Вам понравиться, опять-таки не доказывает его абсолютных положительных качеств, ибо Вам может понравиться и плохое произведение и, наоборот, не понравиться хорошее. Тут уже царство вкуса, привычек, склонностей и т.д. И никто Вас не заставляет увлекаться тем, что часто исполняется, как никто не мешает Вам любить то, что и вовсе не исполняется. Вы правильно указываете на то, что для того чтобы муз<ыкальное> произведение понравилось или не понравилось, надо с ним познакомиться. Но неумение Ваше играть для целей этого ознакомления попросту скрывает от Вас целый ряд произведений, но не влияет на самые эстетические законы хорошего или плохого. Незнание явления, предмета, человека лишает Вас не только возможности, но и необходимости его как-либо оценивать. Ведь вопрос идет об оценках, а оценивать можно только то, что знаешь.
Ваше сравнение с печатанием книг и выставкой картин не относится к вопросу. И само сравнение неправильно. Издается и выставляется много хорошего, среднего и плохого. Думаю, что даже то плохое, что с нашей точки зрения не должно издаваться, издается потому, что оно понравилось редакции издательства, в нем, видимо, нашли что-то важное, нужное и т.д. Издается и масса музыкальной дряни. Но существуют два великих испытателя ценности: народ и время. И разница между изданным хорошим и изданным плохим произведением заключается в том, что плохое лежит на полках, а хорошее переиздается каждый год.
Коснувшись моих произведений, Вы опять-таки неверно изобразили картину. Упомянутые два произведения не пропагандируются, потому что они неудачны. И прежде всего на их пропаганде не настаивал и не настаиваю я сам. Что касается песен о Сталине, то произведения, <не прозвучавшие в фильме >, вообще довольно медленно пробивают себе дорогу в жизнь. Ведь они написаны не для кинокартины. В то же время ни «Письмо матери», ни «Окрыляющего слова» Вы в московских магазинах уже не найдете. Радио их исполняет редко по причинам мне неизвестным. Может быть, эти песни не нравятся редакции, или может быть, они предпочитают услаждать слух радиослушателей тем, что им кажется более ярким у меня самого или у других.
* * *
И как Вам ни кажется непредставивым количествопе-сен, которые я, подобно огнедышащему вулкану, должен из себя извергать — а я могу доложить Вам, что на сегодняшний день мною уже написано в клавирах 7 песен и в эскизах две.
(Я ошибся — не 10, а 9 песен должен написать.) Все 7 песен с огромным удовольствием приняты на радио и, по общему мнению, являются произведениями высшего класса. Таким образом, Руза действительно исключительно благотворно на меня действует. В прошлую пятницу от пяти минут седьмого до четверти девятого вечера я сочинил… три песни! Из них две, которым, по-моему, суждено яркое будущее. Это «Золотая Звезда» Исаковского и «Москвичи» <Сергея> Васильева. Вот Вам и Болдино!
Засим заканчиваю письмо убежденным, что «Клоун» 5-го ноября не пойдет. Театр делает вид, что никаких отсрочек не будет, но, мне кажется, что это блеф и что раньше 20-го ноября премьеры нечего ждать. И то в лучшем случае!
Вы мне сообщите Ваш Терийский адрес или это не входит в Вашу программу?
Будьте здоровы, мой дорогой друг.
Ваш И. Д.
20 февраля 1951 г.
Дорогая Рая! Очень рад услышать Ваш голос. В отличие от «Голоса Америки», слушать который невозможно вследствие его крайней противности, Ваш приятный голос слушать хочется, но Вы сами создали «помехи» для этого. Я очень обрадовался, что в Вашем «эфире» образовался промежуток без этих помех, что дает и мне возможность «настроиться» на Вашу волну.
Во-первых, спасибо за поздравление с днем рождения. В этом году я его скромно отметил в Одессе, где как раз в это время давал концерты. Меня не было 23 дня, и вернулся я только 15 февраля.
Во-вторых, спасибо Вам за цитату из Гете и за необычайно точный перевод с немецкого.
Оставляя в стороне мое личное отношение к цитатам из изречений великих людей (эти изречения часто находились под влиянием плохого желудка или очередного скандала с женой), я все-таки не вижу в цитате из Гете никаких особых подтверждений вашим взглядам на «новое» и «старое» в музыке, с точки зрения восприятия ее массами.
В природе нет «старого», которое не было когда-то «новым». Привычность к чему-нибудь никогда не является синонимом любви или симпатии. Можно привыкнуть к плохому старому, но это не значит, что плохое стало хорошим. А если в результате привычки мы начинаем присматриваться к казавшемуся нам плохим и начинаем обнаруживать нечто новое, не такое уж плохое, как нам показалось ранее, то это только будет доказывать, что мы где-то совершили ошибку в оценке, или что то или иное явление вследствие своей сложности не позволило нам прийти сразу к полной и исчерпывающей оценке.
Это целиком относится к музыке. Привычным становится произведение, часто слушаемое, часто играемое, часто передаваемое по радио. Почему оно часто исполняется? Потому что: а) в нем объективно имеются черты и свойства прекрасного; б) оно нравится слушателям, и потому исполнители или радио просто выполняют общественно-широкую заявку и в) оно пропагандируется вопреки желаниям слушательской массы в целях, ничего общего с искусством не имеющих. В этом последнем случае оно, произведение, может стать привычным, но никогда не может стать любимым.
Старое, привычное, уже досконально знакомое изучено, воспринято в каждой ноте. Но вот появляется новое. Обязанностью нового является прежде всего наличие таких качеств, которые бы возбуждали в слушателях ощущение эстетически прекрасного, возбуждали бы серьезный интерес и желание слушать его и слушать еще и еще, то есть превращать это новое постепенно в старое, привычное.
В судьбах музыкальных произведений мы сплошь и рядом встречаемся с явлениями быстрой увядаемости, быстрого старения новых произведений и, наоборот, с явлениями удивительной живучести и свежести, вечной, так сказать, новизны старого. Эстетической проблемой является вопрос, виноваты ли произведение и его автор в том, что произведение быстро стареет от затасканности, от того, что оно сильно исполнялось? Ведь затасканность — это признак широкого исполнения, некогда большой потребности в этом.
Возьмем, к примеру, «Каким ты был»38. В две недели эта песня стала всенародно популярной, а через полгода она стала затасканной до того, что я сам, ее автор, не включаю ее в программы моих концертов.
Извините за нескромную аналогию, но я помню, сколь неприличным лет 20-30 тому назад считалось исполнение «Осенней песни» Чайковского, произведения, которое игралось в каждом доме, где был музык<альный> инструмент. Значит ли это, что «Осенняя песня» плохое произведение? Конечно, нет! Но грандиозная, непомерная любовь масс приводит часто к удушью произведения, к его быстрой старости, ибо в самом произведении нет, не заложено было автором тех черт, которые могли бы противостоять времени.
Другое дело, когда произведение длительное время, иногда столетиями, отвечает чувствам, эстетическим и идеологическим запросам и интересам слушателей. Такое произведение может временно, под влиянием временных изменений в характере этих запросов, уходить со сцены, но немедленно снова сияет всеми своими красками, снова становится как бы новым, как только эстетическая или идеологическая атмосфера ему благоприятствует. Поэтому вопрос о новом и старом, с эстетической точки зрения, беспредметен. Новое становится старым или погибает. Старое всегда звучит как новое, если в нем есть свойства длительного воздействия.
Я отрицаю поэтому реакционное изречение Гете, ибо объективно оно препятствует законной и радостной для каждого из нас встрече с новым39. В этом новом, вечно сменяемом, выжидающем и погибающем, и заключается движение вперед.
Но, может быть, Гете имел в виду не самые произведения, а методы их создания и в данном случае боролся не с новым, а с новшествами? Между этими терминами лежит еще слово «новаторство», и, может быть, Вам удастся найти у великого Вольфганга кое-что по этому поводу? Может быть, вы сами ответите на вопрос, может ли существовать новаторство без создания нового?
Заканчивая спор и мою длинную тираду, я подчеркиваю вместе с Вами и Гете: привычное в музыке может быть хорошим и, безусловно, является хорошим, с точки зрения Вашего субъективного вкуса. Но нельзя же сидеть в привычном только потому, что там привычно и удобно. Надо «рисковать» и выходить за его пределы. А вдруг?
Но никоим образом нельзя считать, что частая «долбежка» может убедить кого-нибудь в том, что вдалбливаемое произведение действительно хорошее.
* * *
«Сын клоуна» идет с большим успехом. Ленинградский театр занимает какие-то странные и «особые» позиции.
Радио-монтаж еще не делался, и потому Вы не слышите.
Концерт 25-го февраля я отменил, и поэтому Вам и в этот день не удастся услышать отрывков из «Клоуна».
Отношение композиторов как будто прохладное. 28-го — дискуссия. Посмотрим!
Шлю Вам мои наилучшие пожелания.
Ваш И. Д.
4 марта 1951 г.
Какая Вы упрямая спорщица, Рая!
В сущности-то и спора особенного нет и не может быть по поводу того, о чем Вы сейчас пишете. Когда-то Вы написали, что «долбежка» слушателей часто передаваемой музыкой может создать впачатление, что эта музыка хорошая. Я против этого возразил. Теперь, после гетевской цитаты, идет разговор о новом и старом. Вы правы, говоря о приятности привычного. Но ведь и я прав, говоря о необходимости нового, о том, что любое «привычное» было некогда новым и что именно в силу его хороших качеств оно становится потребностью слушателя, а затем и привычным. Мне кажется, что у Вас несколько преубежденное отношение к новому. Вот если мне предложат на выбор послушать самую мою любимую симфонию или новое, неизвестное мне произведение любого автора, я предпочту второе. А Вы, я убежден, предпочтете первое. Громадная внутренняя органическая заинтересованность слушателя в новом — вот идеал взаимоотношений общества с творцом-автором. К сожалению, у нас этот идеал еще далеко не достигнут, и публика действует по пословице «Старый друг лучше новых двух».
* * *
Я хочу ответить на Ваши вопросы. После сдачи «Клоуна» я провел несколько концертных поездок. Побывал я в Харькове, Одессе, Горьком, Ярославле, Виннице. Мне не хочется рассказывать Вам об этом. Это очень большой труд и расход нервов. Сколотить большой концерт с местными оркестрами и хорами (солистов вожу из Москвы) — большое дело. Но и удовлетворения много. Любовь и уважение народа, переполненные залы — какое это счастье, и как ничтожны кажутся все мелкие наши дела, среди которых мы копошимся ежедневно в атмосфере зависти, плохо скрываемой вражды, всяких споров и дискуссий. Меня тошнит от всего этого! И как ни трудно мне выбираться для поездок из Москвы, но когда выезжаешь на широкий простор, когда видишь и чувствуешь бесхитростный приговор народа -то ощущаешь прилив молодой силы и энергии.
«Сын клоуна», как я уже писал, идет с большим успехом, который не дает покоя моим «друзьям». Отточенное и точно направленное письмо оперетты вызвало обвинение по моему адресу в «безликости» интонаций. Это новое, модное обвинение по адресу всех тех, кто в музыке не прибегает к так наз<ываемым> русским интонациям. Другими словами, под «безликостью» хотят скрыть термин «космополитизм». Но это очень трудно выговорить в отношении композитора, чьи произведения пользуются громадной популярностью. Прямая атака на меня в дискуссии 28/II кончилась неудачно! Очевидно, сейчас начнутся «подземные работы». Спорим до хрипоты, с улыбками на губах, с ножами за пазухой!
Ленинград занимает позицию высокомерного выжидания. Вообще этот театр занимает «особую» позицию в репертуарном вопросе, и поэтому, наверное, рецензии о нем пишутся главным образом в «Крокодиле».
Возможно, что в мае Моск<овский> театр приедет с «Клоуном» в Ленинград.
Концерт 25-го февраля, о котором я писал, должен был состояться под моим дирижерством в зале ЦЦКА в Москве. Но я отказался в нем участвовать. Этот концерт-халтура состоялся без меня под управлением Кнушевицкого и, к сожалению, транслировался по Союзу.
Вот и все ответы. Я Вам желаю, дорогая Раинька, самого светлого и радостного. Пишите. Я 12-го уезжаю в Киев и Днепропетровск. Жду письма до 12-го.
Ваш И. Д.
13 марта 1951 г.
Дорогая Рая! Я — в Москве и Вашу телеграмму зачту в качестве доброго напутствия, когда поеду в Киев. Сейчас на душе мрачно и далеко не солнечно.
6-го марта «Советское искусство» опубликовало гнусный пасквиль на меня — фельетон «Печальный акт»40.
Я не знаю, довелось ли Вам прочитать эту мерзость. Само собой разумеется, что все это — отвратительная ложь, и я не буду сейчас распространяться на эту тему. Идет расследование этого дела, и я думаю, что удастся выяснить кое-какие подлые и грязные побудители и причины этого фельетона.Но, понятно, что я не мог сейчас никуда поехать, так как, во-первых, нужно доказывать, что я не верблюд, а во-вторых, в таком, извините за выражение, обгаженном виде мне не очень приятно и удобно показываться на публичных своих концертах. Подождем!
Я прошу меня извинить за краткость письма. В следующий раз напишу подробнее и, вероятно, смогу Вам сообщить более приятные новости.
Искренне Ваш И. Д.
1 апреля 1951 г.
Дорогая Рая! Меня очень тронула Ваша забота о моем самочувствии, но мой запоздалый ответ вовсе не является следствием каких-либо личных осложнений. Сталинская премия пришибла все это дело, рассчитанное на скандальную сенсацию41. Сенсации не получилось уже потому, что редакция газеты, несмотря на все свои старания получила только три (!) отклика. Из них два очень умных и очень положительных для меня, а один (из Одессы) просто грязный и пасквильный. 23 марта было обсуждение на секретариате Союза композиторов. Все проходило по шаблону и вместе с тем видно было, что секретариат поставлен в весьма трудное положение. Одним словом, решение, как и нужно (иначе нельзя) подтверждает «факты», но вместе с тем и т.д. Видимо, это решение и будет помещено в газете как финальный аккорд всей этой глупо-печальной истории42.
Я горжусь тем, что этот фельетон не поколебал ко мне доверия, уважения и любви среди народа. Люди очень хорошо научились разбираться в таких делах. Что касается меня самого, то я по-прежнему работаю, действую, получаю очень много просьб о встречах и концертах.
Все-таки у меня есть большое желание, когда это дело внешне приутихнет совсем, заняться его причинами и людьми, его создавшими. Правда должна восторжествовать.
3-го апреля уезжаю на 12 дней в Старую Рузу. Накопилось несколько приятных песенных текстов, и надо их осуществить. Пырьев начинает разворачивать работу по новому фильму43. Для новой оперетты маячит вдали сюжет, предложенный мне Ленинградским театром музкомедии. Если я приму их заказ, то не исключена возможность моего приезда в Ленинград для переговоров, а в дальнейшем и для рабочего контакта с театром. Филармония запроектировала мои концерты в Ленинграде на осень.
Как Ваше самочувствие, работа, летние планы? Пишите обязательно. Сегодня у нас весна! Солнечно, тепло!.. А у Вас?
Будьте здоровы и счастливы. Желаю Вам больших, больших радостей и успехов.
Ваш И. Д.
Р.S. Удивительный этот старик Омар Хайям: на все у него можно найти ответ. Вот послушайте:
О тайнах сокровенных невеждам не кричи
И бисер знаний ценных пред глупым не мечи!
Будь скуп в речах и прежде взгляни, с кем говоришь,
Лелей свои надежды, но прячь от них ключи!
Не кажется ли Вам, что именно этот мудрый завет я нарушил в г. Горьком44?
И. Д.
18 апреля 1951 г.
Рая несчастная! Я теряю к Вам некоторую долю уважения, накопленного за многие годы нашего знакомства.
Вы не знаете Омара Хайяма? Безумная! Увлекшись «изящной» и страшно «вумной» литературой всяких Ролланов (презирайте меня!), Вы не удосужились даже узнать о существовании в далеком прошлом величайшего поэта Востока, безбожника, пьяницы, волокиты и мудрейшего философа Омара Хайяма, о котором имеется литературы не менее, чем о Шекспире, и который переведен на все языки мира и который оказал влияние на мировую поэзию всех последующих эпох!
Ну да! Ваши пуританские взгляды не согласуются с «поэзией лозы и страсти». Но в Омаре Хайяме Вы найдете столько бессмертной мысли и красоты, что она может просветлить и Вашу черствую душу. Можете неприслушиваться к его наставлениям в области вина и наслаждений. Но у него много есть другого. Как бы предвидя Ваш вопрос, я в Рузе отпечатал для Вас несколько десятков четверостиший Хайяма. Это далеко не все, но у меня не было под рукой издания «Академика», где помещены превосходные стихи. Это я Вам дошлю, если Вас заинтересует поэзия великого старца.
Я не уверен в этом и могу предположить, что Щипачев Вам может нравиться больше. Что касается меня, то переход от Щипачева к Хайяму у меня вызывает такие же ощущения, как переход от статей в «Советской музыке» к статьям Плеханова об искусстве.
Я сейчас не могу ничего Вам написать о делах, о Ленинграде и прочем, так как только вчера приехал, никого не видел и ни с кем не говорил. В Рузе провел 15 дней, полных весеннего очарования, птичьих хоров, чудесного настроения. Написал кое-что из песен, но главным образом слушал музыку природы.
Прочитал «Мужество» Кетлинской, о котором Вы мне когда-то писали. Заинтересовавшись этим автором, я прочитал ее же «В осаде». Потом Вам расскажу свои впечатления.
А пока будьте мне здоровы и радостны. Напишите мне обязательно и скоро.
Ваш И. Д.
19 апреля 1951 г.
Удивительно у Вас задиристый характер, Рая! Какой мне смысл мистифицировать Вас! И почему Вы верите мне меньше, чем нескольким Вашим знакомым, к которым вы случайно обратились за справками по поводу Хайяма?
Хайям стоит рядом с Гафизом и Саади. Может быть, эти фамилии Вам также неизвестны. Нет, кстати, ничего удивительного в том, что в хрестоматиях, по которым Вы и Ваши сверстники учились, этих имен нет. Если Вы взглянете на содержание стихов Хайяма, на поэмы Гафиза и на газеллы Саади, то Вам станет ясно, что наряду с уважением к мощи и мудрости этой древней поэзии Востока, нет надобности в наших советских условиях применять эту поэзию в деле воспитания учащейся молодежи. Вы сами почувствуете, сколько в этой поэзии пессимизма, не годящейся для нас философии, нигилизма, эпикурейства и т.д. «Академия» издавала отдельные книжечки восточных поэтов, но это было в двадцатых годах, и книжечки эти представляют теперь очень большую букинистическую редкость. Я удивляюсь прыти Таджикского издательства, которое сравнительно недавно выпустило рубайяты Хайяма. Думаю,что это больше сделано для того, чтобы доказать, что Таджикистан имеет культурно-национальное право считать Хайяма своим классиком, а не персидским. (Кстати, «рубайят» — значит четверостишие). Кроме того, Хайям может быть повернут к нам своим протестанством против насилия богатых, своим безбожием, своей «пролетарской» идеологией.
Современная молодежь многое знает из того, что ей разрешается знать, но она многого не знает из того, что нужно знать. Я не уверен, что так уж много и охотно у нас читают Гете и Шекспира, Шиллера и Байрона. Я не уверен, что многие знают у нас допушкинскую поэзию, замечательные и богатые по своей своеобразной красоте русские литературные памятники (былины, сказы, труды Кирши Данилова — собирателя древнерусского эпоса, творения Иоанна Златоуста и т.д.). Я наверняка уверен, что мало кто читал неувядаемую «Песню песней» царя Соломона, псалмы Давида или чудесную по своей трогательности «Книгу Эсфири». Это надо знать не для того, чтобы удовлетворить свое стремление к красоте, существовавшей на протяжении всех веков и культур.
Нам совсем не нужно выбирать между Маяковским и Хайямом. Надо знать, что, кроме Маяковского, есть многое и такое, что открывает человеку путь к вечной и неувядаемой мудрости и красоте. Этому у нас не учат, поэтому Хайям лежит в единственном экземпляре на полке библиотеки Университета, поэтому достать у нас замечательный русский перевод А. Эфроса «Песни песней» невозможно ни за какие деньги, ибо все это кануло в прошлое45. На это нет спроса, кроме спроса «Чудаков». Один из таких «чудаков» читал, как Вы пишете, Хайяма по телефону Вашей знакомой, другой «чудак» прислал Вам перепечатанные им самим рабайяты Хайяма. Ну что ж? Меня утешает то, что Пушкин наверняка знал Хайяма. А Куприн поставил перед одной из своих повестей (кажется, «Гранатовый браслет», а может, и другой) целую цитату из «Песни песней»:
Положи меня, как печать на сердце своем,
ибо сильна, как смерть, любовь,
и безжалостна, как ад, ревность45.
Мопассан тоже знал, что такое «Песня песней». Я уже не говорю о Шолом-Алейхеме.
Я на Вас не обижен, ибо это в характере нашего времени. Жаль, что Вы не представляете в этом случае исключения.
Конечно, очень похвально, что Вы много читаете, но попробуйте взамен одной книги Золя или Теккерея поискать чего-нибудь «из глубины веков».
Согласно данных Вами условий, я «Чайнворда» решить целиком не смог.
Роман К. Седых — «Даурия».
Художница — Яблонская.
Произведения Караваевой Вы решили правильно.
Автор «Переяславской рады» — Рыбак Натан (прекрасная, кстати, книга).
Вот и все, что я решил без справок.
Будьте здоровы и радостны.
Дружески Ваш И. Д.
4-го или 5-го я буду в Ленинграде.
Старая Руза, 27 июня 1951 г.
<…> Я нахожусь в Рузе, пишу музыку к фильму о предстоящем фестивале молодежи в Берлине47. Поеду туда в конце июля. Думаю, что получу много грандиозных впечатлений. Первого возвращаюсь в Москву.
Из моих ленинградских переговоров пока что ничего осязательного нет. Новая предлагаемая мне пьеса для работы меня мало удовлетворяет. Театр хочет возобновить «Золотую долину» и «Дороги к счастью». Я это предложение охотно принял, но пока воз на месте.
Моск<овский> театр продолжает с большим успехом ставить «Клоуна». Театр уходит в отпуск на август. Что я буду делать после Берлина (то есть после августа), мне еще неясно. Возможно, что работа не даст мне в этом году возможности поехать на юг. Впрочем, я не устал, так как в последнее время работой себя не утруждал.
Лечиться? Боюсь, что стоит только начать лечиться, как именно тогда и почувствуешь себя больным. Старость неуклонно надвигается. Так стоит ли ее усугублять сознанием непрочности своего организма, который без врачей позволяет мне быть веселым, пить, курить, играть в волейбол и теннис, грести, шутить и восторгаться природой и красотой мира? Кряхтеть на больничной койке я постараюсь тогда, когда к этому буду уже очень вынужден?
<…> Желаю Вам всего наилучшего, радостей и здоровья.
И. Д.
3 августа 1951 г.
Дорогая Рая! По поводу Вашего отзыва о «Сыне клоуна» я могу со своей стороны сказать следующее: не вмешиваясь в Ваши определения «нравится» или «не нравится», я вполне согласен с обоснованием Вашей критики. Мне, конечно, жалко, что Вы не учуяли в сцене разрыва Ирины и Максима (финал 2-го акта) большой драматургической насыщенности и вообще не упомянули этого важного музыкального эпизода. Но Вы правы, отдавая в Ваших сравнениях безусловное преимущество «В<ольному> ветру». Вы просто и ясно об этом сказали: «Там музыка полнее и глубже выражает происходящее на сцене». Я еще к этому добавлю: там происходящее на сцене следовало за музыкой, диктовавшей определенный драматургический характер происходящего. Там музыка была постановщиком и режиссером происходящего. Здесь же, в «Клоуне» музыка не сыграла этой естественной для нее роли в музык<альном> спектакле и распалась на ряд номеров. Это обстоятельство я великолепно учел, и оно, конечно, снижает всю ценность работы.
Вокруг «Клоуна» была поднята шумиха, старавшаяся свалить эту оперетту. Шумиха сейчас несколько улеглась, но известное влияние на умонастроение нашей музыкальной общественности она оставила. Печатать музыку «воздерживаются», а радио только три дня тому назад разрешилось от «воздержания» получасовой передачей отрывков. Меня бы это не волновало, если бы у меня была какая-нибудь творческая перспектива.
Помимо общих трудностей современного состояния художественного творчества, меня еще постигают неудачи либретто. Трудно найти и темы и их осуществителей, одинаково с тобой дышащих. Всюду халтура, спешка, приспособленчество, театральный подхалимаж. В неудачах «Клоуна» главную роль сыграло поведение моих соавторов, их слабая связь с моими и музыкальными намерениями и этическими принципами. Сейчас не то время, когда хорошая музыка, два-три «шлягера» (боевики) в ней определили успех спектакля. Сейчас текст, сюжет, тема пьесы играют решающую роль. Там, где между качеством пьесы и качеством музыки существует единство, можно считать задачу выполненной. В «В<ольном в<етре> это было в значительной степени достигнуто, а в «Клоуне» — нет.
В отношении вступления к третьему акту я разъясняю Вам, что мной взята подлинная укр<аинская> народная тема «Комарик». В свое время (в начале революции) на эту песню был написан Д. Бедным текст «Как родная меня мать». Молодежь ассоциирует эту музыку именно с этим текстом. Это, конечно, недоразумение, а не моя ошибка. Мне лично и в голову не приходила возможность такого недоразумения.
<…> Все это время я находился в пекле подготовки к фестивалю. Песня моя о мире («Песня молодых») премирована третьей премией. Принимая во внимание, что первая премия никому не присуждена48, надо считать это удачей, так как я к песне стал подходить с некоторым творческим равнодушием и не очень горел огнем вдохновения49. Кроме того, для моего происхождения и этот результат достаточен. Видимо, это же обстоятельство играет немалую роль в том, что я до сих пор сижу, что называется, на чемоданах, в ожидании отлета. Сегодня уже 3-е число, а я тут как тут. Не буду удивлен, если будет сочтено, что мне можно не ехать и что фестиваль молодежи ничего от этого не потеряет50. Пырьев, конечно, будет бесноваться, я же к этому отношусь вполне философски.
Милый друг! Вы не правы, упрекая меня в неисполнении Вашей просьбы о репертуарном календаре театра оперетты. У них нет длительного плана. Это во-первых. Во-вторых, подготовленная новая оперетта Листова «Аира» прокатывалась на публике вместо объявленных по афише спектаклей. Такими спектаклями по составу труппы, игравшей в двух помещениях, были как раз «Клоун» и «Летучая мышь». Вы, значит, могли приехать на афишный спектакль «Клоуна», а смотреть «Аиру», ради которой я не посмел бы Вас тревожить в Вашем ТОСовском прибежище.
Вот в чем причина моей невежливости. У Вас желание обязательно думать обо мне дурное!
Будьте здоровы и счастливы. Желаю Вам возможно сто-ичнее провести ТОСовскую страду и целой и невредимой выбраться на юг, к морю.
Напишите мне. Если я улечу, то прочитаю Ваше письмо не позже 25-го. Если нет, то 10-го. Разница в риске небольшая.
Шлю Вам мои самые нежные приветы.
Ваш ИД
15 августа 1951 г.
Дорогая Рая! Я не виноват, что должен Вас огорчить преждевременным ответом. В Берлин меня не поехали. Причин не знаю и ими не интересуюсь, не печалюсь, а, наоборот, считаю, что все к лучшему. Международную премию я также получил, и 20-го в 13 ч. 15 м. Вы можете слушать три премированные песни и вывести заключение о премиальных степенях.
Я очень рад, что ТОС перестает быть для Вас только торфяным раем, а начинает даже Вас ласкать. Вот видите, ко всему надо присматриваться.
Что касается «Клоуна», то театр 1-го сентября возвращается из отпуска. Будет ли 16-го идти «Клоун» — неизвестно, ибо сейчас нет репертуара, и вообще в театре никого, кроме штукатуров, нет.
Вопрос, поднятый Вами, о расширении творческих границ моей музыки — вопрос очень серьезный. Я совершенно не обижаюсь на Вас, что Вы окрестили меня лентяем. Но, ей-богу, дс.-ю не в этом. Во-первых, я не лентяй там, где меня что-нибудь хоть сколько-нибудь увлекает. Во-вторых, одним прилежанием без четких задач и замыслов Вы ничего не сделаете.
В самом деле, что писать? Оперу, симфонию, балет? Вы верите в меня — за это спасибо. Но я не верю в то, что мой творческий и эстетический темперамент можно поставить на службу тому, чего я не понимаю, с чем я не согласен и против чего я возражаю. История с оценкой «Клоуна» тем и примечательна, что я, пожалуй, впервые почувствовал, что мои искренние и глубоко демократические творческие установки начинают расходиться с казенной эстетической схоластикой. Если мне ставится в упрек, что мои Ирина и Максим не имеют национальных паспортов (?), то моей музе не следует с этим спорить, а надо только пожимать плечами (если они у музы имеются).
Настоящее положение в искусстве страшно не тем, что у искусства не стало задач, а тем, что существует полное непонимание и разброд в творческом методе, в критико-эсте-тическом анализе.
За пределами моей творческой практики лежит целая область несвершенных мечтаний. Их я вынашиваю давно, но свершить их не время. Мы еще не раз вернемся к этому вопросу, поэтому на сегодня положение рисуется в окончательном виде таким, каким я его описал.
Молчать сейчас — самое выгодное дело. (Конечно, я имею в виду крупное творчество).
Под отсутствием перспективы я разумею отсутствие конкретного замысла, над которым можно работать. Нет предложений, нет сценариев, нет либретто, нет хороших стихов для песен.
Сердечно приветствую Вас, желаю Вам здоровья и успехов.
Ваш И.Д.
Москва, 28 сентября 1951 г.
Дорогая Рая! Ваше письмо послужило мне укором за невыполнение обещания написать Вам. Но где же адрес — Ворошиловская, 17 — который Вы мне давали?
Я очень рад Вашему полному приятию юга, моря, гор51. Это, конечно, меня ничуть не удивляет, так как я не представляю себе даже сухого, черствого человека, который не размягчится при созерцании этой чудовищной красоты. Я никогда не был в Геленджике. Должен Вам сказать, что Черное море в разных местах имеет разную степень красоты. Оно красиво у берегов Крыма и совершенно не интересно в Сочи. Оно красиво в Хосте, еще красивее в Гаграх, но феноменальной палитры красок достигает на мысе Пицунда. В этом году, в пасмурную погоду я на Пицунде понял, почему это море называется Черным. В 150-200 метрах от берега море, то есть плоскость моря была совершенно черной. Такого зрелища я никогда не видел, хотя проводил свой отдых у Черного моря раз пятнадцать.
Я с удовольствием исполню Вашу просьбу насчет рекомендаций по проведению Вашего послесанаторного периода.
Покидайте Геленджик и поезжайте в Хосту. Сейчас там легко снять комнату. Обратитесь по адресу «Шоссейная ул. 2, Серафима Константиновна Куропаткина». Можете ей сказать, что это я Вам дал адрес. Пусть она порекомендует Вам какое-нибудь пристанище. Из Хосты можно предпринять чудесные экскурсии.
Во-первых, пешком в Самшитовую рощу — волшебно-фантастический лес.
Во-вторых — Агурские водопады (в сторону Сочи, не доезжая Мацесты).
В-третьих — Гагры.
В-четвертых — Рица (Вы уже там, вероятно, побывали).
В-пятых — мыс Пицунда.
В санатории Мин<истерства> путей сообщения есть такой культработник — Юдин. Скажите ему, что я просил принять над Вами шефство. Он Вас включит во все экскурсии, устраиваемые для санатория, иначе (индивидуальным порядком) Вам очень дорого обойдется.
В самой Хосте имеется очень приличный ресторан (в парке) и около него хорошая молочная со столиками. Кроме того, можно обедать на морском и ж<елезнодорожном> вокзалах. Но там хуже.
Сочи удобнее в смысле возможности оттуда «автобуси-ровать» по всем направлениям, но жить там хуже, чем в Хосте.
<…> Желаю Вам самого лучшего и шлю мои самые душевные приветы.
Ваш И.Д.
3 января 1952 г.
Милая Рая! Спасибо Вам за Ваше поздравление, сухонькое, вежливое, малословное. Вот видите, как «программа» естественно проводится в жизнь! Сколько времени Вы не хотите мне писать! Именно не хотите, так как последняя встреча в Москве, кажется, прошла без «осложнений», и надо было думать, что ничто внутри Вас не помешает Вам делиться со мной мыслями и впечатлениями, как это было раньше. Вы можете мне задать вопрос по поводу моего молчания. Я отвечу, что в моем молчании не было никакого выражения охлаждения. Я просто не писал, потому что ждал отчасти Ваших писем, а отчасти и потому, что работа по фильму <«Мы за мир»> была очень трудной и напряженной. Закончилась она только 22-го декабря. Я мог бы прибавить, что мне ужасно надоела моя жизнь, все мои дела, все мои занятия. И это тоже является некоторым «отчасти» в моем почти полном отчуждении от всего окружающего и от все окружающих. Я мог бы еще прибавить, что в мой мерный ход этой опостылевшей жизни прибавилось одно тяжелое обстоятельство, вот уже два месяца гложущее и съедающее мои нервы и силы. Моя сын <Евгений> исключен из Института кинематографии, куда он поступил осенью на худ<ожественный> факультет. Нелепая история с вечеринкой 7-го ноября, закончившаяся смертью одной студентки ВГИКа в результате автомобильной аварии, наделала много шума в Институте и за его пределами (ЦК партии, ЦК ВЛКСМ). Сын совершенно не причастен к самой аварии, но вечеринка была на нашей даче, а машина была моего сына. В атмосфере всеобщего возбуждения мой сын оказался искупительной жертвой «как организатор пьянки, окончившейся автомобильной катастрофой». Формулировка приказа весьма нелепа. Трагический случай самовольного использования машины одним из приятелей сына и последовавшая в результате неумелого вождения катастрофа с гибелью девушки — в приказе возводится как некое планированное, чуть ли не предумышленное действие. Но как бы то ни было, а исключение состоялось, и до сих пор мне не удалось его отменить, несмотря на благожелательность ряда инстанций. Это удручающе действует на меня, как действует и вся домашняя обстановка последних двух месяцев52.
Собственно говоря, если к этому добавить, что фильм, несмотря на все эти сопровождающие настроения, закончен мною успешно, то перед Вами откроется вся картина моей жизни. Не очень весело и не очень утешительно.
Рая! Я жду, обязательно жду Ваших писем. Сердечно приветствую Вас и желаю всего светлого и хорошего.
Ваш И.Д.
14 января 1952 г.
Дорогая Рая! Спасибо Вам за Ваши письма. От них веет теплом и дружбой, в которых я никогда не сомневался. Нотки пессимизма в моем письме вызваны отнюдь не разочарованием в жизни, а исключительно сложностью, а зачастую и невыносимостью «околотворческой» обстановки. Ведь творчество для меня является главнейшим источником хорошего настроения. К сожалению, все труднее и труднее становится творить, то есть радостно жить в звуках. Творчество окружено такой неразберихой мнений, установок, взглядов, что впору просто замолчать. В этой неразберихе свивают себе уютные гнезда подлость, лицемерие, корыстолюбие, то есть все те птички, которые, к сожалению, не покидают на зиму наших краев, а круглый год щебечут свои постылые песенки. Вот откуда нотки пессимизма.
У Вас невольно и закономерно возникнет вопрос: «А почему не бороться со всем этим?»
Видите ли, Рая, борьба сейчас очень затруднена. Здесь сплелось столько разнообразных сложностей, что в наше время только авторитетное партийное указание может разбить голову той гидре, которая множеством своих щупальцев мешает радостно и продуктивно творить. Но, конечно, общая, пусть даже мрачная оценка творческого состояния не приостанавливает во мне потребности создавать музыку. Закончив, кажется, удачно музыку к фильму о фестивале «Мы — за мир», я сейчас редактирую заново «Золотую долину». Теребят меня с гастрольной поездкой. Концерты в Ленинграде намечены на 11 и 14 февраля. <…>
5 мая 1952 г.
Дорогая Рая! Я сам очень радуюсь тому, что, наконец, сел писать Вам. Вы совершенно резонно спросите, почему же я не доставил сам себе этой радости значительно ранее? Я должен буду ответить Вам весьма неопределенно. Конечно, я, как и всегда, достаточно много работал за это время. Конечно, причины можно было Вам написать значительно раньше. Как ни неприятно, но следует сознаться в очень неважном душевном состоянии, которое я назвал бы ненаполненностью. Видите, как я тщательно избегаю слова «пустота». И действительно, вряд ли я имел бы право назвать свое душевное состояние пустотой. Может быть, если бы это было именно пустотой, я меньше бы ощущал его влияние, ибо пустота есть нечто определенное. А вот ненаполненность, пожалуй, ощущается острее. Когда пустота, то знаешь, что не хватает всего. А вот когда не хватает чего-то и когда сам не знаешь, чего не хватает, то это хуже и болезненнее. Так, вероятно, бывает и с едой. Когда в котлете «чего-то» не хватает, это хуже, чем когда котлета просто не вкусна, и Вы не рискуете ее испортить, если посолите, поперчите, подкислите и т.д.
Одним словом, все это требует разговора. И он состоится, если ничто не помешает мне приехать в Ленинград на два концерта — 5 и 9 июня, каковые уже запланированы Филармонией.
Что же я сделал за это время?
Я написал нечто вроде кантаты из восьми номеров, посвященной Тихоокеанскому флоту в связи с 30-летием его существования53. Вы знаете, против моего ожидания работа меня увлекла и получилась довольно удовлетворительной. Во всяком случае, мне за нее не придется краснеть.
Работа над «Золотой долиной» продолжается. К сожалению, я не смог полностью использовать мое мартовское сидение в Рузе, так как мой соавтор М. Янковский сильно грипповал в Ленинграде. Сейчас он был в Москве, и за время его пребывания работа серьезно продвинулась.
Вы спрашиваете, что такое новая муз<ыкальная> редакция? Это, проще говоря, переделка, обновление устаревшего (в смысле современных требований) материала. В связи с довольно серьезной переделкой либретто, укреплением сюжета и образов новая редакция музыки весьма значительно коснулась даже основной музыкальной драматургии оперетты. Конечно, Романс Николая и Хороводная-грузинская останутся и в новой редакции, как останется и многое другое. Но, например, добавляется совершенно новая картина (выпускной вечер в одном из ленинградских институтов). Для этой картины написана новая музыка, которая должна войти в общую канву музыки оперетты, что потребует множества крупных и мелких изменений и дополнений в старом клавире. Кроме того, я усиливаю грузинский национальный элемент в музыке. Это уже мне удалось и, кажется, очень неплохо. Слетят те музык<альные> страницы, которые по своим приемам уже не отвечают требованиям сегодняшнего дня. Это и называется «редакция». Короче, если я в 1952 году выпускаю то, что написано в 1937-м, то оно должно звучать так, как будто писалось не в 1937, а в 1952 году. Я думаю, что Вы меня поняли.
Мне хотелось бы ответить Вам по поводу недоумения, порожденного в Вас при слушании в фильме «Мы — за мир» Выходного марша из «Цирка». Раичка! Я здесь совершенно не при чем. Это музыка документальная, то есть записанная на месте и вместе со съемкой фактического материала. Немцы очень любят этот марш и много и часто исполняют его, как и «Марш энтузиастов», как и «Физкультурный марш». Таким образом, то, что Вы слышали, есть музыка фактов, а не музыка, вставленная мною. Вместе с тем Вы наскочили на одно из самых больших достоинств фильма вообще и моей работы в нем в частности.
Кинорежиссер Райзман, просмотрев фильм, сказал: «Я много лет работаю в кино, многое видел, многое слыхал. Но никогда мне не приходилось видеть и слышать такого слияния документальной и сочиненной музыки. Совершенно невозможно сказать, где музыка документальна, а где она специально записывалась в московском звуковом ателье». Это свидетельство крупного кинематографиста очень ценно.
Ну вот — как будто я ответил на все, что Вас интересовало. По поводу Вашего путешествия на Кавказ могу только порадоваться за Вас. Кавказ так сказочно красив и неисчерпаем, что, куда бы Вы ни попали, мне кажется, Вы будете удовлетворены получаемыми впечатлениями. Что касается моих планов на путешествие, то… «суждены нам благие порывы» и т.д. Но еще не исключена возможность «может быть».
Закончу жалобой на свое здоровье. Вот уже две недели как мое бренное тело сотрясается приступами очень сильного кашля, мешающего мне жить, спать, есть,… курить. Последнее обстоятельство просто мешает мне работать — так как, работая (вообще сосредотачиваясь на любом действии), я обязательно должен курить. Вот, пока писал Вам это письмо, выкурил, хоть и малюсенькими затяжечками, почти две папиросы. А это очень, очень скверно!..
Но ничего! Вылечусь!.. Голоса нет у меня почти совсем, и мне самому смешно, до чего противны звуки, вырывающиеся из моего горла. У меня одновременно ларингит, трахеит и бронхит. Здорово?
Будьте здоровы, Раинька, мой друг, и веселы. Пишите больше о себе.
Ваш И.Д.
1 июня 1952 г.
ТЕЛЕГРАММА
Вследствие затянувшейся болезни всяких осложнений повлекших ослабление слуха и прочие прелести носовой полости я не еду Ленинград завтра поэтому первый концерт пятого либо будет перенесен либо отменен а второй концерт Филармонии девятого зависит от того успею ли шестому быть полноценно здоровым гастролером чтобы этот день выехать для репетиций точка Подробно напишу письме шлю сердечный привет Дунаевский.
12 июня
ТЕЛЕГРАММА
Здоровье мое восстанавливается чувствую себя вполне хорошо точка Концерты пришлось отменить так как благодаря нарушению сроков распался состав исполнителей возможно приеду июне для вопросов связанных работой над Долиной точка Очень благодарен за внимание заботу напишите когда поедете отдыхать собираетесь ли Москву сердечно приветствую Вас Иссак Осипович
Старая Руза, 20 августа 1952 г.
Дорогая Рая! К большому сожалению, меня не было в Москве во время Вашего приезда. А мне очень хотелось посмотреть, как Вы загорели, окрепли за время Вашего туристского похода. Свое пребывание в Рузе я продлил еще на август, так как, несмотря на наплыв композиторов, создалась возможность получить еще на месяц путевку, которой было бы глупо не воспользоваться, тем более, что я своих планов не выполнил. Здесь в это лето очень хорошо и мило. Подобралась симпатичная компания (представьте себе, что и среди композиторов имеются славные люди — не московские), так что хватает времени, чтобы каждому из нас поработать, отдохнуть, а потом вместе очень мило проводить часы вечернего досуга.
Как часто бывает в наших краях, вдруг повеяло дыханием осени. Только что, совсем несколько дней тому назад, было лето. А сейчас и дождь идет по-осеннему, и солнце стыдливо улыбается в просветах туч, как будто извиняется перед людьми, что не смогло дольше по-летнему быть с нами. А главное — падают листья… Это ужасно и тоскливо. И это есть дыхание осени, которого не одолеть никакими возможными хорошими погодами, которые, конечно, еще могут настать. Так кончается лето.
Для меня наступил волнительный период экзаменов моего сына, который, потеряв год, снова держит на 1 курс. Конкурс свирепейший, однако, он идет пока хорошо. Есть шансы на поступление, но во всяком случае и на худой конец сын будет устроен в один из иногородних художе-ств<енных> вузов. Все-таки на нем висит печать прошлогодней истории и пугает общественные организации Московского института имени Сурикова. Ближайшие дни покажут. Может быть, мне снова придется бросить все дела и заниматься снова обиванием министерских порогов.
«Золотая долина», по всей вероятности, пойдет в новой редакции в Ленинграде еще до окончания года. Я не возражаю против преимуществ Ленинграда, так как в Ленинграде в 1937 году эта оперетта также впервые была поставлена. Клавир вырос в довольно значительное полотно и, как мне кажется, вполне удался. Пьеса тоже выиграла от переработки, а главное — конфликт между героями стал осмысленным и жизненно оправданным.
Написал я еще несколько песен (пионерских). Здесь кругом лагеря, где я бывал в качестве гостя. Очевидно, эти впечатления и настроили меня на «пионерский лад».
Как Вы входите в свою колею, Рая? Как Ваши дела, здоровье?
Я 29-го возвращаюсь в Москву и буду рад застать Ваше письмецо.
Вероятно, я буду бывать в Ленинграде осенью по вопросам «Долины». Значит, мы обязательно будем видеться.
Ваш И.Д.
Москва, 4 сентября 1952 г.
<…> Поскольку Вы посвятили свое письмо туризму, видимо, захватившему Вас весьма основательно, я тоже поговорю об этой Вашей новой страсти.
Что замечательного в этом Вашем увлечении? Конечно, прежде всего близость к природе, ее познавание. К природе надо прижиматься, сливаться с ней. Мы все любим природу — по крайней мере, мы так об этом говорим.
Но есть две природы: та, которая ласкает нас после душного и закопченного бензином и фабриками города, и та, настоящая природа, в которой мы растворяемся морально и физически. Я помню и знаю эту «пригородную» природу, когда после городского асфальта пленяет вид десятка полуиссохших сосен, а небольшая березовая или дубовая роща настраивает нас на «журчащее» состояние. Но когда попадаешь на настоящую первозданную природу Кавказа (в меньшей степени — Крыма), то только тогда проникаешься чувством величайшего упоения и саморастворения. По сравнению с Вами я теперь ничего не значу как поклонник красоты природы. То, что я видел, я видел преимущественно из окна вагона, автомобиля или самолета. Вы же теперь прикоснулись к ней, ходили по ней, обнимали ее. И я только могу завидовать Вам, ибо ни мои силы, ни здоровье уже не позволят мне никогда пойти по Вашему примеру. Да и развращен я удобствами, без которых мне будет трудно. Но природу я люблю, и каждый раз, попадая в ее объятия, я клянусь ей в верности, чтобы потом… забыть эту клятву и изменять ей с городом, поглощающим силы и нервы.
Я вспоминаю чудесный июльский день 1941 года. Еще Москву не бомбили, и мы, компания в четверо приятелей, отправились на мою подмосковную дачу во Внуково. Я не стану описывать Вам тоскливый вид опустевшей дачи (семья перед этим эвакуировалась), цветущего сада и великолепного огорода. Все было в то лето таким пышным, обещающим богатый урожай, и таким безразлично и тоскливо ненужным. Мы захватили с собой из города выпивки, закусок. После обильного возлияния мы разбрелись по территории. Я лег в высокую некошенную траву, распластался по земле вверх лицом, захватив обеими распростертыми во всю ширину руками охапки травы под самый корень ее, и глядел в бездонное синее небо, откуда струилась такая нега, такая ласка, такой безмятежный мир и покой, что казалось трагически нелепым, что с этого самого неба можно бросать бомбы на людей, на города и села. Слезы текли сами собой по моим щекам, и я думал: «Если суждено мне остаться жить после этой страшной войны, если суждено мне когда-нибудь снова увидеть мирную жизнь, то я буду жить около этого сада, около этого огорода, навсегда буду с природой, ибо выше ее нет ничего». Так я думал.
А когда окончилась война и мое «если» сбылось, я… продолжал ту же дурацкую городскую жизнь с ее шумами, запахами, влезающими и уничтожающими нашу кровь, наши легкие, наше сердце и сознание.
Я нарушил свою клятву и понял, что, обожая природу, я никогда не смогу быть с ней так и столько, сколько требует мое сердце, моя любовь к ней. И мне бесконечно больно, что годы уходят, а я до сих пор не знаю имен птиц, пленяющих меня своими звонкими хорами, названий трав, одуряюще благоухающих вокруг меня, названий насекомых и жучков, неутомимо трудящихся для своей короткой жизни.
Я знаю, что наше искусство, наша музыка и литература страдают многими болезнями именно потому, что мы мало бываем с природой и, в сущности, просто мало ее знаем, до ужаса мало и плохо. А природа ведь является самым мощным возбудителем фантазии и творческого вдохновения. Природа нашей страны огромно-разнообразна. Но разве не влияет на наше творчество то обстоятельство, что я в свои годы, например, будучи материально обеспеченным человеком и заметным творцом в искусстве, до сих пор не видел и вряд ли увижу фиорды Норвегии, озера Швейцарии, закат солнца в Неаполе, джунгли Индии, волны Индийского океана и многое, многое, что мог себе позволить когда-то простой, более или менее прилично зарабатывающий художник или литератор?
Все это очень понятно и ясно, и распространяться на эту тему — значит портить себе настроение.
По поводу Крыма скажу Вам так: в Крыму я много бывал, жил там целый год, служа когда-то в театре. Я считаю, что Крым без татар потерял свою экзотику, которая создавала ему неповторимую красоту и аромат подлинного Востока. От Крыма остались только «бывшие места», лишенные тех людей, которые создавали содержание этих мест, язык, обычаи, нравы, костюмы и быт. Когда рядом с саклей в Кореизе Вы видели чумазого татарчонка или вечно ленивого, сидящего в барашковой шапке на самом солнечном пекле татарина, слышали их речь и видели развешанные вдоль стен листья табака — это был Крым. Когда рядом с Бахчисарайским дворцом Вы видели стройную, молодую татарку, несущую на плече корзину с персиками или мушмулой — это был Крым. А теперь остались лишь одни названия, и то не знаю почему.
* * *
У меня большая радость: старший сын все-таки попал в институт им. Сурикова, и, таким образом, тяжелая душевная язва спала, наконец, из моего постоянного состояния за эти мучительные 10 месяцев.
* * *
Ваш «заказ» на туристскую песню пока не вызывает у меня особенного энтузиазма. Я считаю, что очень неплохо, когда туристы поют просто хорошие песни. Ведь туристы -это обыкновенная советская молодежь: она поет то, что в данный момент отвечает ее желанию и настроению. А особых желаний и настроений у туристов, отличных от других людей, не бывает. И незачем писать особые туристские песни, тем более, неизвестно, будут ли они хорошими.
Засим сердечно Вас приветствую и желаю самого лучшего.
Ваш И.Д.
2 октября 1952 г.
Дорогой мой друг! Нет, я не болен — я здоров, и дела мои обычны, и ничего в них не случилось такого, что могло мне помешать написать Вам. Помешали мне Вы. В Вашем предпоследнем письме я почувствовал совершенно необычную для Вас и Ваших писем сухость и натянутость. Пространные рассуждения о песне для туристов послужили Вам поводом и ширмой, за которой Вы спрятались от своей простоты и теплоты, с которой Вы всегда ко мне обращались. Я решил ждать возвращения Раи Рыськиной, а не туристки, готовящейся стать профессиональной альпинисткой. Вот в этом и причина моего молчания.
Ром я люблю, хотя попадается он мне в рот крайне редко за последнее время. Но ром, как бы он ни был соблазнителен, не будет той приманкой, которая способна сама по себе привлечь меня в Вашу обитель. Я думаю, что и без рюмки рома я не помыслю своего приезда в Ленинград без того, чтобы не навестить Вас.
К сожалению, мой соавтор Янковский, будучи связан всякими издательскими делами с Москвой, столь часто вертится между Ленинградом и Москвой, что лишает меня необходимости и возможности бывать по делам «Золотой долины» в Ленинграде.
Работа близится к концу, и то обстоятельство, что театр не объявил «Долины» в своем плане, ровно ничего не значит, ибо «Долина» формально не может быть включена, поскольку она еще не прошла всех инстанций. Театры будут ее ставить вне всяких очередей и планов, потому что это советская оперетта и (отчасти) потому, что она… Дунаевского. (Я сам краснею от своей нескромности).
Концерты в Ленинграде назначены на 15 и 16 ноября с повторением в Домах культуры где-то в декабре после Петрозаводска, Риги, Таллина, Вильнюса и Минска. Работы у меня уйма, и не знаю, как и когда справлюсь с ней.
Скажите, пожалуйста, что это за зимние обмороки, о которых Вы мне ни слова не писали? Извольте немедленно дать объяснения. И если ром действительно хорошее лекарство от обмороков, то потрудитесь раскупорить бутылку, не дожидаясь моего приезда. А я могу удовлетвориться и бокалом хорошего советского вина, который с удовольствием выпью за Ваше безобморочное здоровье.
Целую Вас нежно.
Ваш И.Д.
17 декабря 1952 г.
<…> В Ленинград я в декабре не приеду, так как Музкомедия очень гонит подготовку «Вольного ветра» и выпускает его к 30-му числу. Я сегодня уезжаю в Воронеж на неделю и в оставшиеся дни декабря буду очень занят в Москве. С «Золотой долиной» все выяснится в декабре и в связи с этим можно будет знать, когда и в какие сроки будет она ставиться в Ленинграде.
Со мной опять ведутся переговоры о концертах в Ленинграде. Не знаю — что-то мне не нравится такой странный метод организации концертов по столовой ложке один раз в несколько месяцев.
Я буду стараться написать Вам из Воронежа, но после приезда обязательно напишу о новых впечатлениях. К тому времени надеюсь иметь и Ваше письмецо.
Будьте здоровы, мой славный друг!
Ваш И.Д.
.
Старая Руза, 28 января 1953 г.
Дорогая Рая! Завтра возвращаюсь в Москву и пишу Вам из Рузы, чтобы завтра же отправить это письмо из Москвы. Как видите, мои благие намерения часто бывать в Ленинграде пока остаются намерениями. Причина в том, что мой соавтор по «Долине» М.О. Янковский подолгу проживает в Москве, где у него большая работа, связанная с институтом истории музыки54 при Академии наук. Таким образом, от-цадает основная причина моих поездок, так как наши творческие свидания происходят в Москве, и я увозил его даже в Рузу, где мы, наконец, сдвинули пьесу с нехорошего и угрожающего застоя. Сейчас Янковский уехал в Ленинград писать пьесу по новому варианту.Что касается «Вольного ветра» как второй причины моих посещений Ленинграда, то театр поставил премьеру возобновления в такое число, когда не выезжают из дому (30.ХII). А поскольку мне не удалось попасть на премьеру, то теперь уже неважно, когда я увижу новый спектакль. Кстати, очень благодарен Вам за подробный отзыв о спектакле. Вашим мнением я корректирую хвастливые реляции Орланского55.
Со мной ведутся переговоры о новых гастролях в Ленинграде. Но, честно говоря, меня раздражают эти чайные ложки, по которым вот уже дважды отпускались мои концерты в Ленинграде. Во всяком случае, пока что я ничего не уточнял, так как на очереди моя поездка в Ростов, Ста-лино, Днепропетровск и Харьков.
В Рузу уехал, чтобы не столько писать музыку, сколько побыть в одиночестве, побеседовать наедине с самим собой, со своей музыкой, посоветоваться с хорошими книгами, поиграть кое-какую литературу. Не скрою, что все это мне нужно для задуманного «прыжка в большое».
А красота здесь сумасшедшая, неописуемая. Удивительно, как глупо живет человек. Под боком у него чудеса, вечная вдохновительница и утешительница — природа, а он, человек, тлеет в закопченном городе, в шуме, звоне и суете, а когда случайно попадает на природу, то чмокает губами, прищелкивает языком и говорит: «Неужели это в самом деле? И это все мое?»
Ах, как глупо живет человек!.. Оттого и фантазия у него куцая, и повадки ленивые и чувства обгрызанные, что мало соприкасается он с природой. Вот возвращаюсь я в город и с болью и тоской думаю обо всех московских прелестях, которые сейчас к тому же отягчены весьма неприятными общественными настроениями. Эта тупая боль и язва во всем сознании мешает работать, жить и творить в условиях той чудовищной общественной нелепости, которая окружает сейчас определенную часть населения56.
Засим попрощаюсь с Вами, мой друг, до следующего письма. Напишите, как Ваше здоровье, как дела. Будьте здоровы и благополучны.
Ваш И.Д.
.
Р.S. Дунаевский, о котором Вы читали у Ипполитова-Иванова, это, по-моему, композитор А. Дунаевский, живший в Одессе в начале этого столетия. Известен он как дирижер и автор единственной еврейской оперы «Бар-Кохба». Со мной, кажется, этот Дунаевский ничего родственного не имеет57. Но меня одесситы об этом родстве неоднократно спрашивали.
Москва, 16 марта 1953 г.
Давно я Вам не писал, дорогой мой друг! Вскоре после получения Вашего последнего письма я уехал в концертную поездку, из которой вернулся, так и не закончив ее, сразу же после получения известия о болезни И.В. Сталина. Дальше шли тяжелые и мутные дни во взъерошенной Москве, когда ни о чем не хотелось думать и ничего не хотелось делать.
После кончины Сталина мысль невольно вращается вокруг путей, по которым может пойти в ближайшее время наше искусство, вокруг судеб собственного творчества. Вы, может быть, удивитесь таким мыслям, но приходится думать о себе. Ведь почти тридцать лет продолжалась та эпоха, которую мы называем Сталинской. Тридцать лет — это срок, достаточный для того, чтобы явления, судьбы, так сказать, привычности могли устояться и приобрести характер обстановки, привычной и само собой разумеющейся. Оставляя в стороне всякие неприятности, всякие повороты обществ<енной> жизни, связанные с искусством, всякие постановления и дискуссии, я все же могу сказать, что если песня удавалась, если оперетта или фильм выходили так, как задумывались, то было место и для творческих радостей и удовлетворенности. Можно сказать, что ,в той или иной степени радость и утверждение жизни были основным признаком Сталинской эпохи в искусстве. В этой радости и утверждении мы все были в той или иной степени певцами Сталинской эпохи. И среди этих певцов мой голос звучал, пожалуй, наиболее звонко и сильно. Здесь поучилось то счастливое и объективное соединение характера эпохи с характером моего субъективного творчества, так развившегося и так обласканного народом именно в течение этой эпохи. Со смертью Сталина эта эпоха формально, во всяком случае, закончилась. Страна, партия будут идти по Сталинскому пути. Это верно и, думаю, что не подлежит сомнению, ибо Сталин оставил превосходное «хозяйство» во всех областях. Вот и думаю я, что огромная дыра, образовавшаяся с уходом из жизни Сталина, не только формально отделяет одну, закончившуюся, эпоху от другой, наступающей, но и надолго изменит все общественное настроение, все общественные краски и отношение к явлениям. Конечно, пройдет немного времени, и жизнь войдет в колею. По-прежнему всякое свершение и всякое достижение в труде и строительстве будет отмечено радостью. По-прежнему людям захочется смеяться, дружить, любить, танцевать, распевать песни. Но мне кажется, что во все поры нашей жизни, наших трудовых и общественных отношений вошла новая сила — сила суровости, сила тревожности, рожденная великими днями скорби. Родились сжатые в эти дни скорби кулаки, родились нахмуренные брови даже у маленьких детей. Мы все будем высекать из этих сжатых кулаков силу. Но процесс этот скорее сопровождается суровостью и замкнутостью, чем радостью. Ибо смерть Сталина несомненно вызывает у каждого вопрос: «Как дальше и что будет дальше?» Несомненно, что смерть Сталина (а за ним и Готвальда) вносит изменения в международную обстановку. Это тревожит людей, обращает их взор к завтрашнему дню.
В этой сложной обстановке мне и моему творчеству нелегко будет найти свое место. Дай бог, чтобы все это оказалось лишь настроением!.. Вместе с тем я и раньше задумывался над необходимостью «прыжка» в другие формы творчества. Мне кажется, что если это удастся, то это будет верным путем для моего дальнейшего существования.
* * *
С «Золотой долиной» все по-старому. Пьеса пишется в Ленинграде, музыка стоит на месте в Москве. Задумывается опера на либретто Михалкова из современной жизни. Либретто пока плохое, и над ним предстоит много работы. Задумывается симфоническая поэмы «Девушка и смерть». Предстоит работа над фильмом «Иван Грозный»58. А сейчас ни черта не делаю. Занимаюсь только политич<еским> просвещением. Здоровье — так себе. Видимо, возраст есть возраст и приходится прощаться с привычкой всегда себя хорошо чувствовать.
Я очень горячо приветствую Вас, нежно целую и желаю Вам самого лучшего и радостного.
Ваш И.Д.
Днепропетровск, 16 мая 1953 г.
Дорогая Рая! Вы конечно, сами догадаетесь, почему я в Днепропетровске. Пишу Вам отсюда, чувствуя свою большую вину перед Вами за долгое молчание. После Харькова и Ростова, откуда я вернулся в Москву 30-го апреля, я в Москве пробыл до 10-го мая, и эти дни оказались настолько загруженными всякими неотложными и запущенными делами, что я совершенно не смог Вам написать.
<…> Я очень рад предстоящему Вашему путешествию. Оно всегда воспринимается Вами восторженно, наполняет Вас большими впечатлениями и переживаниями. А это уже хорошо. По Кавказу Вам, конечно, будет труднее, чем в Крыму. Но зато и природа стоит этих трудностей. Попутно, чтобы не забыть, сообщаю Вам адрес Серафимы Константиновны Куропаткиной: Хоста, Шоссейная, 4. Это — по шоссе над парком около санатория Мин<истерства> путей сообщения. Куропаткина сделает для Вас все, что Вам нужно будет. Скажите только, что я Вас к ней направил.
Мои дела складываются так: с «Золотой долиной» до сих пор тянется мура с пьесой. Никак мой соавтор не сладит со всеми моими требованиями. Пьеса, в сущности, закончена, но она получилась мало веселой, и даже те персонажи, которые должны нести с собой веселое и смешное, получились весьма скучными.
«Иван Грозный» приказал долго жить. Картина эта, как и некоторые другие историч<еские> фильмы, заказанные «до» (!)… сняты с производства59. Я лично очень рад, так как приходилось погружаться в такую музык<альную> старину и изучать такую старинную дрянь, что на душе становилось каламутно.
Летом буду, вероятно, в Рузе и приступлю серьезно к работе над оперой.
Возможно, что до Рузы побываю в Ленинграде, так как мой разозленный соавтор наотрез отказался больше приезжать в Москву.
Здесь концерты проходят хорошо. Отсюда я поеду в Кривой Рог, а 23-го буду в Москве.
Очень нежно и сердечно приветствую Вас и целую. Желаю Вам всего, всего самого лучшего.
Искренне Ваш И.Д.
А туристскую песню все же писать не буду. Вообще песни надоели до черта! Но, вероятно, придется еще много их писать.
И.Д.
Старая Руза, 25 июня 1953 г.
Дорогая Рая! Мне очень хочется поспеть обменяться письмами с Вами до Вашего отъезда в путешествие по крутизнам и теснинам Кавказа. Я не писал Вам до сих пор, так как с 9-го июня пребываю в несколько непривычном для меня положении больного. И не сама болезнь мешала мне писать Вам, а настроение угнетенности, причины которой постараюсь Вам возможно понятнее объяснить.
Вы знаете, что мне 53 года. Вы не так давно были свидетельницей проявления крепости моего здоровья (концерты), силы моего темперамента и солидности моих нервов («ленинградское утро» Дунаевского). Все это было возможно потому, что, несмотря на далеко не атлетический свой внешний вид, я обладал тем, что называется «добрым здоровьем». Претерпев в детстве полагающиеся детству болезни, я с юношеских лет чувствую себя здоровым. Более того, с годами жизни уходили от меня даже те болезни, которые у меня были. Так, в 12 лет (или около этого), живя в Харькове в сырой комнате, по стенам которой струились жидкие ручьи, я избавился от мучившего меня ножного ревматизма. К 18-20 годам сами собой исчезли какие-то дефекты в желудочных соках и кислотах, которые мешали мне в области пищеварения, порождая ненормальности запорно-понос-ного характера. Еще в тридцатых годах я страдал периодическими приступами мигрени. В дальнейшем я забыл про головную боль, и если она в каком-то виде и посещала меня в очень, очень редких случаях, то одного порошка тройголики было достаточно, чтобы через пять-десять минут все прошло. Таким образом, я привык себя чувствовать всегда хорошо. Ничто ко мне не прилипало, кроме насморков. Эта привычка быть здоровым стала моим постоянным не только физическим, но и нравственным состоянием, создавая во мне веселость духа, оптимистичность, улыбчивость и ту доброту (да, доброту), которая всегда привлекала ко мне симпатии людей. В этом нравственном и физически-безоблачном состоянии и кроется весь характер моего творчества, вся его целеустремленность. Вы понимаете, Рая, как трудно мне думать иначе, чувствовать иначе?
И вот 9 июня после двух примерно лет каких-то ощущений в ногах, на которые я, конечно, не обращал внимания, — моя правая нога не пожелала слушаться меня. Это не паралич, а странное онемение с сильным жаром внутри ноги и холоде ноги снаружи. Короче говоря, на следующий день я был у врача, а через два дня был консилиум профессоров -хирургов и невропатологов. Диагноз: эндартериит спазматического характера. Эндартериит — разрушение внутренних стенок артерий, отсюда непроникание крови в сосуды, усы-хание тканей, гангрена, ампутация. В моем возрасте ампутация исключена. Оказывается, с этой болезнью режут ноги молодым. У меня положение не столь мрачно, как могло казаться, так как не обнаружено никаких узлов (тромбов).
Первое приказание: бросить немедленно курить. Это-то и является источником моей угнетенности. Самое страшное даже не то, что после 42 лет курения я должен бросить его. Самое страшное, что я привык любое свое занятие, любую работу, даже любой разговор динамического порядка сопровождать курением. Я не могу сейчас работать, а работать надо. Я пишу Вам это письмо и хватаюсь все время за карман, где лежали папиросы. Правда, я курить полностью не бросил, а свел курение к четырем папиросам в день. Врачи же не желают об этом слышать и требуют категорического и полного прекращения, иначе прописанное лечение бесполезно.
И вот я приехал в Рузу, чтобы вдали от городских забот и нервозности приучить себя к работе без курения. Я привык есть что хочу, пить сколько хочу, бегать, веселиться, играть в волейбол, теннис, быть «заводилой» всяких компаний, экскурсий, экспедиций за грибами, ягодами, вечеринок с самодельными шашлыками и пр. Здесь все ждали моего приезда, и вдруг… появляется маэстро, которому «все нельзя». Это ужасно!..
Работать все-таки нужно. Буду я работать над либретто оперы «На дне морском» Михалкова. Если удастся из этого сделать то, что мне хочется, значит опера будет60. С «Девушкой» я пока расстаюсь61. «Золотая долина» в полной паузе. Приехать в Ленинград не было смысла, так как мой соавтор со своей супругой изволил до 15-го июня нежиться на Рижском взморье.
С «Золотой» просто небывалый в моей практике скандал. Вчера написал Янковскому письмо с требованием отдать на мое усмотрение пьесу, которую доведет до конца другой автор по моему выбору. Иначе нет выхода62!
В конкурсе к Бухарестскому фестивалю я не участвую ввиду крайне тяжелого морального состояния. Ничего не клеится, а как только начинаешь кипятиться, нервничать в творческом процессе, сейчас же начинаешь усиленно дымить.
Буду думать и надеяться, что встретимся в Москве. Путевка в Рузу у меня до 20-го августа, но, как и раньше, я буду навещать Москву раз в неделю или десять дней. Если Вы заблаговременно сможете уточнить Ваш проезд через Москву на обратном пути, то я смогу соответственно приурочить свой приезд.
Пишите мне, Рая, на московский адрес.
Желаю Вам только радостей, только хороших впечатлений и только благополучия.
Крепко целую Вас.
Ваш ИД.
Москва, 12 октября 1953 г.
Дорогая Рая! 10-го октября в 22 ч. 45 м. я вернулся в Москву из Сочи, где провел полный курс (1-й) мацестинского лечения. Из Сочи не писал Вам, так как Вы были в колхозе, и я только мог мысленно выражать Вам свое сочувствие, памятуя прошлогодние Ваши колхозные «удовольствия». Но Ваше письмо меня приятно удивило. Я очень рад за Вас и с большим удовлетворением наблюдаю в Вас то мудрое преклонение перед природой любых поясов и географических широт, которое указывает на зрелость Ваших восприятий и эстетических чувств. Два путешествия помогли Вам и сделали Вашу душу очень восприимчивой к природе. Это чудесно, а главное, чудесно то, что Вы можете и себе и другим об этом красиво и просто рассказать.
Здоровье мое — «так себе». Я еще только молодой студент очень трудного вуза — Института лечения своего здоровья. Когда я кончу этот вуз, может быть, тогда не буду ощущать боли в ноге, которая все же и после Мацесты (а говорят, что именно вследствие нее) дает себя чувствовать. Умные приборы показывают незначительное, но заметное улучшение пульсации, давления капилляров и прочее, а глупая нога болит и мешает двигаться по-прежнему. В Сочи я отдохнул сверх всяких моих сил, но и разленился до того, что с трудом собираю себя на работу, которой предстоит много.
Концертная моя деятельность будет ограничена только Ленинградом и Кавказом. Но думаю проводить ее только во второй половине сезона и только к концу его, так как сейчас мне положительно нельзя этим заниматься по состоянию здоровья.
«Золотая долина», кажется, подходит к благополучному концу, и Вы ее, вероятно, увидите в Ленинграде в этом сезоне. Во время постановки оперетты, разумеется, потребуются мои приезды, и мы с Вами в этом году будем встречаться неоднократно.
Вы спрашиваете, что я прочитал. Я прочитал массу всякой всячины из журналов, преимущественно рассказы, очерки, повести. Читал под углом поисков оперного сюжета. Но, увы, до сих пор результатов не ощутил, за исключением нескольких мелькнувших мыслей и возникших желаний, исчезнувших сразу, как только их коснулся небольшой анализ ума. Мне иногда кажется, что у нас исчезли пути для подлинного упоения творчеством, и все, что мы делаем, — это только лишь мучительное приспособление наших способностей к многочисленным инструкциям и передовым статьям.
Я сердечно приветствую Вас, дорогая Рая, желаю Вам всего, всего самого лучшего и светлого.
Ваш И.Д.
10 января 1954 г.
Дорогая Рая! В смысле здоровья я очень неудачно закончил 1953 год гриппом, довольно основательно «вылежал» его. 31-го уехал в Рузу встречать Новый год, а 3-го приехал в Москву совсем больным и болею по сю пору.
Так неудачно начался для меня Новый год. Главное, что безделье сейчас мне совершенно не к месту. Работы много. Вероятно, в январе буду в Ленинграде сдавать и записывать несколько музык<альных> кусков из «Синих стрел»63. Поэтому я сейчас ограничусь лишь кратким рассказом о своих делах.
Творчески я хорошо закончил прошедший год. Мой концерт 18 декабря <в Колонном зале Дома Союзов> прошел очень успешно, а мои новые произведения понравились.
«Золотая долина», наконец, полностью сделана как пьеса и будет на днях сдана московскому, а затем и ленинградскому театру. Мне остались небольшие доделки, которые я давно бы сделал, если бы не две болезни подряд, отнявшие у меня массу ценного времени.
Пырьев уже приступил к съемкам64. Это значит, что очень скоро он начнет меня подгонять с характерным для него возгласом: «Давай, давай!»
Вот, собственно, и все. Настроение почему-то весьма неважное. Должно быть, от домашнего закисания.
Концерты в Ленинграде намечены на апрель. Привезу я две программы, так как концертов много: два в Филармонии и четыре в Домах культуры. Очень сложно обстоит дело с исполнителями, как это ни странно.
В общем, и «Синие стрелы», и концерты дадут нам возможность встречаться в Ленинграде, о приезде в который я, конечно, буду Вам всегда звонить.
Будьте здоровы, милый друг, желаю Вам всего самого светлого.
Ваш И.Д.
Москва, 25 марта 1955 г.
Милая Рая! Ваши письма стали очень редкими. Но и эти письма совсем мало рассказывают о Вас, а больше представляют собой вопросник, обращенный ко мне. Постараюсь эту анкету заполнить добросовестно.
Да, «Золотая долина» была показана 4-го марта и прошла весьма успешно, по крайней мере, в моей части. Пьесу поругивают. Но мне становится смешно, когда ищут хорошие пьесы почему-то в оперетте, как будто эти хорошие пьесы существуют во всех театрах, кроме опереточных.
В Ленинграде готовят «Долину», но как идет там работа и когда они собираются выпускать ее, мне неизвестно65. Очень большая трудность музыки меня серьезно тревожит, но, к моему великому сожалению, я даже не могу сейчас проехаться в Ленинград и помочь театру, как я это делал в Москве. Дело в том, что почти без всякого отдыха я пересел на «Белую акацию», постановка которой здесь намечена на июль. Мне предстоит серьезная и почти невероятная в моих условиях задача — написать клавир оперетты за один-полто-ра месяца. В молодые годы я бы не сомневался в успехе этой задачи, но сейчас… страшновато. 29-го уеду в Рузу и буду пробовать все-таки поспеть к сроку66.
Ваше письмо не застало меня в Москве, так как я был в Риге с концертами, которые прошли очень хорошо. Главное, что я козырнул четырнадцатью новыми произведениями из общего количества двадцати пяти номеров программы. В Ленинграде мои концерты состоятся в первой декаде мая (с 6-го по 10-е). Между прочим, в Риге из четырех исполнителей три были ленинградцами — Иванова, Нестерева и Ретюнский67. С Ивановой, отличной певицей, я буду выступать в ленинградских концертах. В программу я включу музыку и песни из «Испытания верности» и «Золотой долины» и кое-что более раннее. Как и у Вас, у меня в личной жизни ничего нового не произошло. С ногами неважно, здоровье так себе. Но когда душа горит творчеством, когда работа ладится, то и здоровье становится хорошим, и все отмечают, что я… обладаю секретом молодости и не старею. И то хорошо!
Буду всегда рад говорить с Вами устно и письменно. Поэтому пишите мне почаще и по-дружески не считайтесь особенно с частотой моих писем. А в Ленинграде увидимся обязательно.
Сердечно Вас приветствую и желаю самого лучшего.
И.Д.












